Страница 4 из 67
Мырло повернулся, посмотрел в сторону маячившей поодаль одинокой фигуры. Сидевшее на пеньке существо — пол его определению не поддавался — было одето в серый бесформенный балахон и такого же цвета шапку с торчащим из нее клоком то ли меха, то ли ваты. За пьющей компанией оно следовало на расстоянии, и, если ненароком приближалось, его тут же гнали по причине невыносимого, тошнотворно-сладкого запаха месяцами не мытого тела. Но водки на дне бутылки ему все же оставляли. Сначала Андрей недоумевал — почему? Потом понял: для этого было достаточно встретиться с Чмо взглядом. В огромных, сухо горящих глазах стояла такая боль, что вынести это было невозможно. Возникало острое чувство собственной вины за то, что жизнь сделала с человеком. От человеческого страдания, чтобы не видеть его и не знать, водкой и откупались.
Андрей слабо улыбнулся.
— Скажешь тоже, Иван Петрович! Я ж на Любку смотрю, как художник. Мне важно понять, как ее рисовать!..
— Во-во, — затряс головой Мырло, — именно! Ты еще только пристраиваешься, а, с позволения сказать, рисует ее Шаман и второго… — тут он хмыкнул, — художника рядом не потерпит. Уходи, Андрей, прямо сейчас и уходи! Я и Павлику это говорил, но он слабенький, малохольный. Если не к нам, пристанет к кому-нибудь похлеще, а попадет за решетку — там ему и конец.
Андрей помолчал, наклонился, потушил сигарету о каблук.
— Ну а сам-то что?..
— Сам-то? — Мырло едва заметно покачал головой. — Я человек конченный — все, цугцванг! Да и не человек вовсе, а воспоминание о человеке — этакий ходячий мавзолей. А что ерничаю и чушь несу, так это чтобы веселее жилось. Надо же над кем-то смеяться. Ну и стаканчик поднесут, — добавил он после паузы. — Нам с Карлом Марксом ничто человеческое не чуждо!
Обнаружив, что все это время крутит в пальцах сигарету, Мырло чиркнул спичкой, затоптал в траве отскочивший кусочек серы.
— Всюду жизнь, Андрюха, всюду жизнь…
Иван Петрович не договорил, обернулся. К ним, таща за собой под ручку Шамана, приближалась Любка. Тот шел неохотно, ни на кого не глядел, но шел.
— Сейчас выпьем водочки, все и пройдет, — приговаривала женщина нараспев, будто убаюкивала раскапризничавшегося малыша. — Павлик умница: он и сигареток прикупит, и закусочки принесет, — жизнь, глядишь, и наладится. Шубку, подарочек твой, обмоем…
Через четверть часа, когда взмыленный Морозов появился с бутылками из придорожных кустов, все четверо мирно сидели на лужайке вокруг расстеленной газеты и слушали Мырло.
— Да вы его знаете, — говорил тот, показывая рукой в сторону «Беговой», — сухонький такой, маленький, ну, просто божий одуванчик, все время трется у ларьков. Я ему когда-то налил, старичок мне и рассказал. В Отечественную, под Курском, он своего приятеля шлепнул. Того, видно, контузило, бедалага винтовку бросил и побрел в сторону немцев. Стрелять-то по приказу должен был ротный — мальчишка еще совсем, лейтенантик, — но он не смог, рука не поднялась. А этот ничего, выстрелил! Рассказывает мне, а сам глазами буравит, может еще налью. А когда понял, что не светит, стал про геморрой говорить и про моченедержание. Сволочь. Гнида старая. Как его земля носит…
Мырло хотел еще что-то сказать, но его уже не слушали. Появление груженного выпивкой и снедью Павлика вызвало приятное оживление. Все заговорили разом, начали расставлять на газете бутылки, раскладывать хлеб и накромсанную большими кусками дешевую колбасу. В предвкушении длинного дня пить начали понемногу. «Экономика должна быть экономной!» — приговаривал Мырло, разливая по стаканам первую бутылку и делая вид, что выжимает из нее последние драгоценные капли. Вторую допили не до конца: оставшуюся на дне водку Павлик вприпрыжку отнес и поставил перед Чмо. Успевший уже почувствовать хмель, Андрей от пьяного умиления едва не прослезился, незаметно утер повлажневшие глаза рукавом. Все происходившее с ним он теперь видел как бы со стороны, и это было смешно и почему-то грустно. Казалось, он достиг того, чего хотел: растворился в простоте обыденной жизни, но чего-то важного недоставало. Задним умом он понимал, что Мырло прав и все это для него лишь игра и не более того. И от этой своей раздвоенности и внутреннего раздрая Андрей упорствовал, требовал на правах хозяина еще водки и тостов.
— Поскольку за Андрюху и новую Любкину шубу мы уже пили, — орал все никак не хмелевший Мырло, — я предлагаю выпить за Павлика! Вы, я вижу, не знаете, кем он станет, — продолжал стойкий марксист, хитро поглядывая на окружающих. — А он, между прочим, будет космонавтом! Да, да, вы не ослышались! Учиться, учиться и еще раз учиться — завещал нам вождь пролетариата, и Павлик его завещание исполнит…
— Исполню! — согласно мычал обличитель кулачества, зычно рыгая. — Завтра же брошу пить и запишусь в летное училище. Меня один мужик обещал устроить.
Запрокинув назад голову, Морозов влил в себя содержимся стакана. И еще нечто эдакое кричал разошедшийся Мырло и смотрел на Андрея злыми, горячечными глазами, и Любка с Павликом кружились в подобии танца, но что-то уже случилось, как будто веселый майский день разом переломился к вечеру и в тихом воздухе повисла грусть. Никто не заметил, когда и как это произошло, но каждый про себя знал, что праздник кончился, и скорбное чувство это скребло по сердцу — было невыносимо.
— Ну, Мырло, ну загни нам что-нибудь веселенькое! — настаивала не желавшая смиряться Любка. — Расскажи про детскую болезнь, про проститутку Троцкого. Ну же, давай!
Она пошатнулась на неверных ногах, опустилась на траву рядом с философом и вдруг зарыдала в голос.
— Ванечка! Что же это такое, Ванечка! Почему все так? Ты же ученый, объясни мне, дуре, как надо жить. Я ведь тоже человек…
Андрей курил, блаженно прикрыв глаза. Мыслей не было, и он улыбался их отсутствию. Ему нравился этот мир, окончательно потерявший остатки какого-либо смысла, но вряд ли он был в состоянии выразить это свое чувство словами.
Любка вдруг выпрямилась, с удивительной силой вцепилась в пиджак марксиста и начала его трясти.
— Ну же, Мырло, смеши меня, смеши!
Философ встрепенулся, обвел присутствующих начавшими уже соловеть глазами, остановился на пытавшемся подняться с земли Морозове.
— Эй, Павлик, вынь пионерский факел из задницы, давай стакан! Раздача слонов продолжается!
— А я все равно буду космонавтом, — бормотал тезка пионера-предателя, борясь с силой земного притяжения. — У меня здоровья! — Он наконец поднялся на ноги, ударил себя кулачищем в грудь. — Андрюха, скажи!
— Ладно, не бузи, — пытался унять его Мырло, но Павлик разошелся. Такие тонкости, как смена общего настроения, были ему неведомы, он гнул свое.
— Нет, Андрюха, ты скажи! Когда утром выходили от Любки, кто поднял за бампер «Запорожец»?
Андрей слабо, отсутствующе улыбался.
— С тебя пол-литра! — радостно заржал будущий покоритель космического пространства, подставляя Мырло стакан.
Никто не заметил, как побелело лицо Шамана, как на высоких скулах шарами заходили желваки. Но вопрос он задал небрежно, голосом суконным и плоским, начисто лишенным эмоций:
— У Любки, что ли, ночевали?
— Что ж нам, на вокзал, по-твоему, идти? — Огрызнулся совсем уже отвязавшийся Павлик.
Мырло взял последнюю поллитровку, начал возиться с пробкой. Она отказывалась свинчиваться, и доцент пытался сковырнуть ее ножом. Голос Любки разорвал пространство:
— Убили! — кричала она, заходясь. — Убили!..
Сжимая в руке бутылку, Шаман замер над Андреем. Тот продолжал сидеть, но из разбитой головы его на лицо лилась кровь. Бессмысленная улыбка застыла на губах. Глаза Шамана побелели от ненависти.
— Молчи, сука!
Он поднял руку, шагнул к Любке. Та отпрянула. Маленький, сухонький Мырло рванулся вперед, повис на занесенной руке. Как ни был пьян Павлик, но и он всей своей тяжестью навалился на Шамана, сгреб его в охапку.
— Вот и все! — Андрей покачнулся, с размаху ткнулся окровавленным лицом в траву Дикая, раскалывающая мир боль разом вытеснила владевшее им удивление. Резкий, дразнящий запах земли ударил в ноздри, проникнув в голову, смешался с болью, сам стал этой болью. На глаза, вся пятнами и кругами, наплыла красная пелена.