Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 116

— Я вижу, тебе у нас понравилось, — сказала Хельда бесстрастным, но в то же время несколько презрительным тоном.

— Да, госпожа, — послушно подтвердил я, негромко стукнувшись лбом о деревянную половицу.

— И сколь долго ты намерен здесь оставаться?

— Сколько вам будет угодно, госпожа… игуменья, — пробормотал я, тупым лобным стуком как бы подтверждая истину каждого сказанного слова.

— Еще бы, — холодно усмехнулась Хельда, — а сил-то хватит?

— Что вы имеете в виду?.. — залопотал было я, но она прервала мою речь на полуслове.

— Не прикидывайся святошей — не люблю!

«Знаем мы, что ты любишь!» — подумал я с невольной мимолетной злостью.

Хельда умолкла, словно прочтя мои мысли, и вдруг сквозь глазные прорези капюшона окатила меня таким жарким, страстным взглядом, что я весь затрепетал и, чуть приподняв голову, скосил глаза в сторону своего ложа, ожидая, как обычно, увидеть его чисто застеленным целомудренно свежими хрустящими простынями. Каково же было мое изумление, когда вместо постели перед моим взглядом предстала бревенчатая стенка, увешанная ржавыми серпами, косами, широкими столовыми ножами и прочей хозяйственной утварью режущего и колющего свойства.

«Однако за время пути собака могла подрасти!» — мелькнул в моей голове припев одной фривольной трубадурской песенки, зацепившейся за воспоминания о тех кровавых истязаниях, кои когда-то устраивала мне моя возлюбленная посредством ременного кнута.

— Не бойся, — тихо промолвила Хельда, заметив мое минутное смятение, — ты же знаешь, что в одну реку нельзя войти дважды.





— Тонкие восточные мудрецы весьма искусно доказывают, что это невозможно сделать и единожды, — сказал я.

— Богу возможно все, — строго возразила Хельда.

— Кроме одного: сделать бывшее — небывшим! — воскликнул я, поднимая голову.

Некоторое время мы молча смотрели в глаза друг другу, словно надеясь, что из этой невидимой материи вдруг составится мост и соединит края разделяющей нас бездны. Но этого не случилось — древняя мудрость и на сей раз не дала осечки.

— Несколько лет назад наша обитель приняла под свой кров старого безногого кузнеца, отбитого у помянутых тонких восточных мудрецов грубыми, но справедливыми мечами рыцарей-паломников, — сказала Хельда, — его трудами смертоносное железо обратилось в орудия мирного труда. Но кузнец умер, и наши серпы и косы пришли в негодность… Говорить дальше?..

— Нет, госпожа игуменья, мне вполне достаточно того, что вы уже сказали…

— А сроки? Вознаграждение?..

— На ваше усмотрение, госпожа, — смиренно пролепетал я, вновь припадая лбом к половице, — я же сделаю все, что в моих силах!..

С этого дня для меня началось совершенно иное послушание. Я просыпался от переклички третьей стражи, ополаскивал лицо, съедал половину черствой лепешки и налаживал точильный камень, приводимый в движение скрипучей ножной педалью. Под окном моей кельи сварливо квохтали монастырские куры, ссорясь из-за червяков, которых выгребал для них единственный одноглазый петух, уцелевший, по-видимому, еще с прежних петушиных боев, и под эти мирные звуки я неторопливо сбивал с лезвий мохнатую корку ржавчины и стачивал об искрящийся камень зубцы и заусеницы. Каждое четвертое утро со двора доносился истошный куриный вопль, и тогда на моем обеденном столе после полудня появлялся дочерна закопченный глиняный горшок, из-под крышки которого по всей келье разносились дразнящие аппетит запахи. По прошествии трех таких обедов в мою келью вошли два еще незнакомых мне «брата» и молча поставили перед моим ложем глубокий медный таз, больше похожий на небольшую ванну. «Начинается!..» — подумал я, пока они ходили за кувшинами и прочими принадлежностями для совершения омовения. Впрочем, вся последующая процедура больше походила на крещение новообращенного, нежели на приготовление моего тела к уже известным ночным безумствам, входившим, как я уже понял, в своеобразный устав этого монастыря-борделя. На этот раз под одним из капюшонов скрывалась желтолицая узкоглазая дочь страны Предгорных Степей, а под другим — губастая белозубая негритянка, чьи острые кофейные груди при соитии напрягались так, что на них можно было бы отковать небольшой клинок способом холодной ковки. В краткие минуты передышек я пытался разговориться с ними, но мои усилия не вызывали никакого отклика, если не считать ответами низкое утробное урчание обоих «братьев», предпочитавших объясняться со мной посредством жарких вздохов, томных стонов и таких витиеватых телодвижений, при воспоминании о которых по моей старческой спине до сих пор прокатываются волны теплого озноба. Но при этом во всем происходящем мне все время чудился привкус несколько холодного, едва ли не механического ритуала, исполняемого со скрупулезной и даже какой-то маниакальной точностью. После ухода «братьев» я выпил большой бокал холодного белого вина, лег и стал медленно погружаться в слоистые солоноватые волны сна, невозмутимо предвкушая привычное пробуждение среди лошадиных костей и лишайниковых кочек. Когда же перекличка третьей стражи замолотила по моим барабанным перепонкам, я просто вплел ее в продолжение сна и, лишь совершив омовение и вкусив положенной утренней лепешки, понял, что новое послушание несколько изменило традиционный ход «спектакля». Когда же во время очистки одной из кос я вдруг заметил на ее широкой плоскости полусъеденную ржавчиной надпись, торопливо выгравированную не очень умелой и не особенно грамотной рукой, я невольно оглянулся и, подойдя к своему ложу, быстро сунул железное полотно под соломенный тюфяк в изголовье. В тот день я едва дождался переклички первой стражи, после которой мне дозволялось встать от точильного станка и, сняв грубый кожаный фартук, разложить перед порогом моей кельи отточенные за день лезвия. Потом я приступал к трапезе, а «братья» тихими стопами приближались к дверям и уносили оставленные для них орудия. В тот вечер я наскоро перебил голод, дождался, пока шорох легких женских шагов стихнет в конце галереи, достал из-под тюфяка широкое полотно косы и, поднеся его к горящей свече, стал внимательно вглядываться в полустертую и местами сбитую молотком надпись, состоявшую из нескольких мелких неровных строчек, протянувшихся от жала до пяточки косы. Вначале мне удалось разобрать лишь отдельные, лучше других сохранившиеся слова, общий смысл которых был смутен, но тревожен: «…если ты… священные блудницы… невинных младенцев… роковое стечение…» — и так далее. От большинства слов сохранились только отдельные слоги, вспарывавшие гладь полированного металла наподобие рыбьих спин и вновь исчезавшие в непроницаемой зеркальной глубине. Но, доставляя, домысливая недостающее, гвоздем выцарапывая на деревянной столешнице бесчисленные варианты, я к утру все-таки докопался до настоящего содержания этого отчаянного предсмертного послания. Кому? Автор строк, по-видимому, думал об этом столь же неопределенно и возвышенно, сколь и последний, оставшийся в живых моряк, закупоривающий бутылку с прощальной запиской и бросающий ее за борт корабля, вся команда которого вымерла от чумы или какой-нибудь другой заразы, занесенной на борт портовыми крысами, сноровисто взбегающими по швартовым канатам и сующими в клюзы свои наглые усатые морды. Сейчас я уже не помню этого послания дословно, помню лишь, что оно было написано сильной и мужественной рукой человека, не раз видевшего бледный лик смерти и потому принимавшего ее и как неизбежность, и как избавление, срок коего не в силах ни приблизить, ни отдалить ничтожные людские старания. Неизвестный рыцарь — возможно, он и был тем безногим кузнецом, о котором говорила Хельда, — писал, что сейчас, когда вот-вот, со дня на день, должно исполниться высказанное о нем пророчество, он оставляет все земные заботы и передает свою судьбу в руки Всевышнего.

«Рука Его не причинит мне боли, а то насилие, которое должно свершиться надо мной, да будет прощено тем, кого называют „орудием дьявола“! Но неужто и я уподоблюсь тому горчишному зерну, из коего вознеслось пышное широкошумящее древо? Неужто из этого вертепа, имеющего лживое обличье женской обители, приюта девственных и раскаивающихся душ, произойдет потомство, обилие и сила коего уже предопределена буйными безудержными излияниями мужского семени, пронесенного в темных ущельях плоти сквозь сарацинский ад? Неужто не нашел Ты для посева более подходящей почвы, нежели жадные, ненасытные чресла священных блудниц, собранных в этих глухих стенах со всех языческих храмов подлунного мира? Нет-нет, судить не смею! — покаянно восклицал автор, — их чрево плодоносно, ибо не от плоти, а от духа всякая плоть зачинается, а дух дышит где хочет! Да и кто я есть, чтобы бросать в них камень?.. Иной камень ждет меня, и да коснется его нежная стопа невинного младенца, не ведающего, кто погребен под ступенью!..» На этой высокой ноте железное послание обрывалось, оставляя кисти воображения весьма широкую и пеструю палитру догадок и домыслов. Впрочем, общий эскиз, или, если хотите, угольный набросок, просматривался на бледном загрунтованном холсте настолько отчетливо, что мне оставалось лишь подобрать колорит по собственному вкусу и начать наносить мазки, сила и яркость которых диктовались самим характером сюжета. Пурпур, сепия, кобальт, охра — все пятна основных и дополнительных цветов вдруг замелькали перед моим взором наподобие осколков разбитого стекольчатого витража, помещенных в объектив вращающейся зрительной трубки. Но когда по истечении ночи в моем воображении сложилась полная и законченная картина, я поразился извращенному величию замысла ее автора. Мне и раньше приходила в голову мысль, что в крестовых походах по большей части выживали самые сильные, храбрые, в общем, лучшие представители человеческого рода, чье потомство должно было унаследовать эти незаурядные черты, главная из которых заключалась, наверное, в неукротимом стремлении все глубже и настойчивей проникать в общий замысел Божьего творения, именуемого нашей грешной Землей и окружающей ее Вселенной. Внешне это стремление могло проявляться как угодно. Я наблюдал его на лицах моих далеких, канувших в бездну времен соплеменников, пивших грибной отвар перед схваткой, а затем с пеной на губах в одиночку кидавшихся на ощетинившийся копьями крепостной вал. Я видел, как оно мелькало и как бы на миг высвечивало изнутри хищные крючконосые физиономии караванных купцов; как ровно и неукротимо горело в глазах смуглых седобородых старцев, по своей воле бросавшихся на лобастый булыжник площадей с маковок изразцовых минаретов, не дожидаясь, пока по их витым лестницам взберутся облаченные в латы воины с крестами на груди. То были битвы чистых воль, облаченных в различные плотские оболочки, многие из которых легли затем в основание каменистых могильных холмов по обе стороны Великого Пути, призванного соединить солнечную и лунную половины человечества. Но как низко порой падали те, кто оставлял за спиной этот обращенный в Вечность караван одногорбых каменных верблюдов! Как бездумно и расточительно тратили они жидкую амбру своей плоти в придорожных канавах и кабаках, на гнилых тюфяках постоялых дворов, гнездящихся вдоль всего Великого Пути наподобие кустов омелы и высасывавших лучшие соки из непрерывного человеческого потока! А дети, младенцы, развившиеся из этой случайной похотливой завязи и впервые узревшие свет в темных соломенных углах скотных дворов и зачастую брошенные тут же на милость провидения, посылавшего им либо недавно ощенившуюся суку с набухшими сосцами, либо свору кобелей, озверевших от голода и блох. Но здесь, в обители, все было не так! Здесь плод бережно вынашивался в чреве священной блудницы, а после рождения передавался в сноровистые руки тех, кто уже утратил способность к зачатию, но сохранил в себе неистребимое чувство материнства. Но почему после зачатия отцы находили свое последнее пристанище под ступенями галереи, педантично обращаемыми в могильные плиты, украшенные родовыми, возможно, не всегда фальшивыми, гербами, пышными разветвленными эпитафиями и точными датами смерти, указывавшими не только год, но и день, когда почивший испустил дух? За несколько восхождений я успел разглядеть ряд последовательных дат, промежутки между которыми поразили меня своей математической правильностью, наводившей на мысль о том, что в этих случаях неисповедимую волю провидения направляла чья-то беспрекословная рука. Но зачем? Какой смысл заключался в этих умерщвлениях? Кто и каким образом осуществлял их? Впрочем, возможный ответ на последний вопрос я отыскал у самой пяточки косы: «…о, как медле…» — без особого труда развернулись в «О, как медленно действует яд!..» Моих предшественников, по-видимому, убивали медленно действующими ядами, в приготовлении коих многие священные блудницы были весьма искусны. С этими беспокойными мыслями я заснул, а пробудившись несколько позже обычного, первым делом пересчитал оставшиеся клинки и ржавые полотна кос и серпов. Работы оставалось месяца на полтора, но при стремлении к максимальному совершенству, ее можно было бы растянуть чуть ли не втрое. К тому же не далее как три дня назад мне принесли два серпа из первой партии, чьи лезвия были изрядно зазубрены при небрежной жатве на каменистом поле. Итак, полгода… Но мне случалось освобождать вполне здоровых на вид пленников, отказывавшихся от возвращения на родину с купеческими судами или караванами и объяснявших свой отказ бессмысленностью подобного шага и страхом умереть в пути от прогрессирующего разжижения крови, вызванного флюидами металла, похожего на холодное жидкое олово. А что если гобеленовые нити, прежде чем сплестись в выразительные картины, выдерживались в этих ядовитых испарениях? Но в таком случае я уже мог считать себя либо весьма перспективным, либо почти состоявшимся покойником — я прожил в отравленной парами келье достаточно долго, чтобы не питать никаких иллюзий на этот счет. Для того чтобы удостовериться в своих подозрениях, я попробовал покачать пальцами верхние зубы, а затем отделил прядь волос и слегка подергал ее. Зубы как будто слегка пошатывались, на пальце тоже остался жидкий пучок волос, но в целом результаты этого опыта показались мне сомнительными, так как я ни с чем не мог их сравнить. К тому же медленные яды действуют на организм подобно времени: человек стареет, дряхлеет, но сам не замечает этого, ибо его чувства меняются вместе с ним. Мы не замечаем, как стареют наши сверстники, родители, жены, друзья. И лишь вельможи, из года в год заказывающие свои изображения лучшим живописцам, могут воспользоваться сомнительным преимуществом состоятельного человека и, проходя из конца в конец собственной портретной галереи, каждый раз неизменно убеждаться в том, что даже лесть самой искусной и щедро оплаченной кисти бессильна против всепобеждающего времени. Мои размышления были прерваны тихим маслянистым шелестом дверных петель. Я быстро сунул косу под тюфяк, оглянулся и увидел в темном дверном проеме Хельду в широкой, расшитой жемчугом мантии мышиного цвета. Ее лицо было наполовину закрыто коробчатыми складками капюшона, так что над воротом выступал только мягко очерченный подбородок и насмешливо изогнутые губы, закусившие прядь каштановых волос, изрядно перебитых крупной солью седины.