Страница 91 из 108
Затем Элинор Монктон выдержала порядочную пытку в комнате больной. Легкомысленные люди сильно чувствуют страдание настоящей минуты и обыкновенно сваливают на плечи своих друзей большую долю бремени, под которым изнемогают. Слушать жалобы Лоры было и тяжело и довольно однообразно, и много стоило труда несчетное множество раз повторять одно и то же в утешение молодой девушки. Она и не воображала, что можно было страдать молча, обратившись лицом к стене. В ней не было и тени того притворного спокойствия, так часто причиняющего заботу тому, кто наблюдает за страдальцем, близким его сердцу в минуту тяжкого перелома в его жизни. Каждая вещь ей напоминала о ее горе, а она недостаточно была тверда, чтобы удалить от себя то, что возбуждало ее страдания. Она не хотела задернуть завесу над прекрасною картиною прошлого и обратить решительный взор к бесцветному будущему. Она постоянно смотрела назад, оплакивая красоту погибших надежд, настаивая на том, что волшебный замок, еще, быть может, не совершенно разрушен, конечно, он не тот, чем он был прежде — это невозможно, все же он мог быть хоть чем-нибудь, осколки разбитой вазы склеены и благоухание поблекших роз еще носится над нею в воздухе.
— Если он раскается, я выйду за него, Элинор, — так заключала она каждое свое рассуждение, — и мы отправимся в Италию. Вместе мы будем там счастливы, и он станет великим художником. Никто не посмеет обвинить его в низкой подделке, когда он будет великим живописцем, как Гольмэн, Гент и мистер Миллее. Мы вместе поедем в Рим, он будет изучать великих мастеров, будет писать с натуры крестьянок, я не посмотрю на то, если они даже будут и хорошенькие, хотя не может быть приятно, чтобы муж ваш всегда писал портреты с хорошеньких крестьянок, но это, знаете, доставит ему развлечение.
Лора должна была пролежать четыре дня в постели, и во все это время Элинор редко выходила из ее комнаты, разве только иногда для того, чтобы заснуть на часок в покойном кресле у камина в уборной Лоры. На пятый день мисс Мэсон позволено было встать и тогда пришлось выносить страшные сцепы: молодая девушка настойчиво потребовала, чтобы все ее приданое разложили на кровати, стульях и диванах и развесили на всех возможных гвоздях, какие только оказались в обеих комнатах, вскоре они превратились в целый лес изящных нарядов, вокруг которых беспрестанно бродила больная, предаваясь при виде каждой вещи новому порыву горя и рыданий.
— Посмотрите на этот восхитительный зонтик, Нелли, — воскликнула она, смотря на богатый отлив шелковой материи, натянутой на кости, глазами полными слез. Какой прелестный вид имеет это кружево на розовом! А какую чудную тень он придаст лицу! Ах! Я надеялась быть так счастлива, когда этот зонтик у меня будет в руках. Я думала кататься на Корсо с Ланцелотом, а теперь!.. А лиловые атласные ботинки с высокими каблуками, Нелли, нарочно, заказанные для моего лилового шелкового платья! Могла ли я думать, что можно быть несчастной с такими вещами, а теперь!…
Каждая речь заканчивалась новыми слезами, часто они капали на богатые шелковые платья и оставляли следы на роскошной ткани, от которых мрачнел блеск ярких цветов.
— Могла ли я подумать, что буду так страдать и плакать над материей в девять шиллингов с половиной за ярд и остаться к ней равнодушной? — восклицала Лора Мэсон, как будто этими словами выражала высшую степень тоски, которую способно испытывать человеческое сердце.
У нее было несколько вещиц, подаренных ей Ланцелотом, немного и не высокой цены, мистер Дэррелль, как нам уже известно, был крайне эгоистичен и вовсе не желал тратить свои небольшие деньги на других. Она целыми часами держала на коленях эти безделицы, проливая над ними слезы и говоря о них:
— Вот мой серебряный наперсток, мой милый, дорогой, маленький наперсток! — восклицала она, снова надевая его на палец и целуя с тем увлечением, которое французские водевилисты называют взрывом чувств. Эта гадкая, злая Амелия Шодерз вздумала сказать, что серебряный наперсток — подарок слишком простой; дать его невесте, по ее мнению, было бы прилично только плотнику или какому-нибудь простолюдину, а Ланцелоту следовало подарить мне кольцо или браслет, как будто он мог покупать кольца и браслеты без денег. Мне все равно, простой ли подарок мой наперсточек или нет, а он мне очень дорог: он Дан мне им. Я нашью целую кучу вещей для того только, чтоб употребить его в дело, одно мне жаль, что никогда я не могла вполне научиться шить с наперстком. Мне все кажется, что гораздо легче обходиться без него, хотя иголка иногда и прокалывает пальцы. А вот и моя записная книжка! Никто не может сказать, чтобы книжка из слоновой кости была простым подарком. Моя милая маленькая книжечка с блестящими, такими блестящими застежками, в которые вкладывают карандаш, а какая прелесть — каплюшечка бирюзовая печатка! Я пробовала написать имя Ланцелота на каждом листке, однако я не нашла довольно удобным материалом для письма эту записную книжку из слоновой кости: рука так и скользит во все стороны, как будто карандаш опьянел, и ни одной прямой линии я не была в состоянии начертить, совершенно так же, как, стараясь ходить на палубе парохода, бываешь иногда увлечен туда, куда вовсе идти не намерен.
Жалобы и стоны над приданым имели благоприятное влияние на больную с разбитым сердцем. На пятый день вечером она немного повеселела, пила чай с Элинор в уборной у стола возле камина, после же чая занялась примеркою перед трюмо мантильи и шляпки, назначенных для венца.
Это занятие имело крайне успокаивающее действие на молодую девушку: она долго смотрела на себя в зеркало, жаловалась на красноту своих глаз, которые мешали отдавать полную справедливость красоте шляпы, и, наконец, она объявила, что чувствует себя гораздо лучше.
— Так или иначе, все будет улажено, — говорила она, — я предчувствую, верно, что-нибудь да случится.
Элинор не ответила ничего. Было бы жестоко лишать Лору такого неопределенного рода утешения, и вечер закончился почти весело. Но на следующий день назначены были похороны мистера де-Креспиньи и должны были прочесть завещание. Тоска Лоры в эти минуты действительно возросла до высшей степени. Она не могла не верить Элинор о подделке духовной, хотя долго боролась против убеждения, которое хотели внушить ей, единственная надежда для нее заключалась в том, что жених ее, может быть, почувствует раскаяние и позволит теткам наследовать имение, без всякого сомнения, отказанное им. Как ни была пуста и легкомысленна эта девушка, она ни минуты не считала своего замужества с Ларщелогом возможным при других условиях. Она не могла допустить мысли разделять с ним состояние, приобретенное обманом.
— Я уверена, что он сознается, — говорила она Элинор утром в день погребения. — Этот низкий француз, его друг, у илек его к дурному поступку, но ведь это было не что иное как минутное увлечение. Он, наверно, давно раскаивается — я в этом уверена. Он уничтожит, что сделал.
— А если настоящее завещание уже уничтожено?
— Так мать его и тетки разделят между собою состояние. Мы обе заблуждались, Элинор, полагая, что Ланцелот законный наследник по смерти мистера де-Креспиньи, если тот не оставит духовной. Мой опекун сказал мне это намедни, когда я стала его расспрашивать на этот счет. Он говорил и Ланцелоту то же самое в тот вечер, когда речь шла о моем состоянии.
Если Лора испытывала душевную тоску в этот день, полный событий, и Элинор была не менее встревожена. В жизни ее должен был произойти новый перелом. Она думала: постарается ли Ланцелот занять прежнее свое положение, которым пользовался до смерти старого родственника, или он захочет удержать присвоенное себе посредством умышленного обмана, оставаясь закоренелым, нераскаянным преступником, издеваясь над законом и презирая его.
Глава ХLVIII. ЧТЕНИЕ ДУХОВНОЙ
Джильберт Монктон отправился в Удлэндс тотчас после похорон, чтобы присутствовать при чтении духовного завещания. Он сознавал за собою право быть там при окончании того дела, в котором жена его играла такую значительную роль. Духовную должен был читать клерк Генри Лауфорд в гостиной или, лучше сказать, в кабинете, в котором Морис де-Креспиньи провел столько лет до своей смерти.