Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 35

Это было в месяце элуле[8], и пришли большие праздники. Все евреи квартала хотели устроить временную молельню в задней комнате Сковроннеков. (Потому что в синагогу они ходили с неохотой.)

— Мендл, в твоей комнате будут молиться! — сказал Сковроннек. — Что ты на это скажешь?

— Пусть молятся, — ответил Мендл.

И он смотрел, как собирались евреи, зажигали большие желтые восковые свечи со свисающими пучками фитилей. Сам он помогал каждому коммерсанту опускать жалюзи и запирать двери. Он смотрел, как все они надевали поверх одежды белые накидки, и выглядели они как трупы, вставшие, чтобы вознести хвалу Богу. Они снимали башмаки и стояли в носках. Они падали на колени и поднимались, большие желто-золотые восковые и кипенно-белые стеариновые свечи наклонялись и капали на молитвенные одежды горячими слезами, которые в мгновение ока застывали. Белые евреи сами наклонялись, как свечи, у них тоже падали слезы — на пол — и высыхали. А Мендл Зингер стоял черный и безмолвный в своей обыденной одежде, позади всех, возле двери и не двигался. Губы его были сомкнуты, а сердце — словно камень. Пение Кол Нидре поднялось, как горячий ветер. Губы Мендла Зингера оставались сомкнутыми, а сердце — как камень. Черный и безмолвный, в повседневной своей одежде, он держался позади всех неподалеку от двери. Никто не обращал на него внимания. Евреи старались не видеть его. Среди них он был чужой. То один, то другой из них вспоминал о нем и молился за него. А Мендл Зингер стоял, выпрямившись, у двери и был зол на Бога. «Все они молятся, потому что боятся себя, — подумал он. — Я же себя не боюсь. Я себя не боюсь!»

После того как все ушли, Мендл Зингер лег на свой жесткий диван. Было еще тепло от тел молившихся. В комнате еще горело сорок свечей. Загасить их он не отваживался; они не давали ему заснуть. И так он пролежал, не засыпая, всю ночь. Он придумывал беспримерные богохульства. Он представил себе, как выходит из дому и идет в итальянский квартал, покупает в ресторане свиное мясо и возвращается, чтобы съесть его в обществе беззвучно горящих свечей. Да, он развернул свой носовой платок, да, пересчитал монеты, какие у него скопились, но он не вышел из комнаты и ничего не съел. Он лежал на диване одетый, с широко раскрытыми глазами, бодрствующий и бормотал:

— Кончено, кончено, кончено с Мендлом Зингером! У него нет сына, нет дочери, нет жены, нет денег, у него нет дома, у него нет Бога! Кончено, кончено, кончено с Мендлом Зингером!

Золотые и голубоватые языки пламени свечей слегка затрепетали. Горячие восковые слезы с глухим звуком закапали на чаши подсвечников, на желтый песок латунных ступок, на темно-зеленое стекло бутылок. В комнате еще жило горячее дыхание молящихся. На стульях, поставленных здесь для них, еще лежали их белые молитвенные одеяния и ожидали наступления утра и продолжения молитвы. Пахло воском и обуглившимися фитилями. Мендл вышел из комнаты, открыл лавку и вышел на воздух. Стояла ясная осенняя ночь. Кругом не было ни души. Мендл начал вышагивать туда и обратно перед магазином. Послышались широкие медленные шаги полицейского. И Мендл возвратился в лавку. Он все еще старался избегать встреч с людьми в униформе.

Дни праздников прошли, наступила осень, пошли затяжные дожди. Мендл покупал селедку, подметал пол, приносил белье, чинил лестницу, искал штопор, клал изюм, ходил туда и обратно по середине улицы. За подаяния он почти не благодарил, на приветствия не отвечал, на вопросы отвечал «да» или «нет». После обеда, когда собирались люди, чтобы потолковать о политике и почитать вслух газеты, Мендл ложился на диван и засыпал. Гомон не будил его. Война его никоим боком не касалась. Пластинки с самыми новыми песнями наводили на него сон. Он просыпался от наступавшей тишины, когда все уходили. После этого он недолго разговаривал со старым Сковроннеком.

— Твоя сноха выходит замуж, — сказал однажды Сковроннек.

— Совершенно верно! — отвечал Мендл.

— Но она выходит за Мака!

— Это я ей посоветовал!

— Дело идет хорошо!

— Это не мое дело.

— Мак передал нам, что хочет дать тебе денег!





— Я не хочу никаких денег!

— Спокойной ночи, Мендл!

— Спокойной ночи, Сковроннек!

Ужасными новостями запестрели газеты, которые Мендл обычно покупал каждое утро. Они появились, он против своей воли воспринимал их далекое отражение, ему не хотелось ничего знать о них. В России больше не правил царь. Хорошо, пусть царь больше не правит. Во всяком случае, об Ионе и Менухиме они, эти газеты, ничего сообщить не могли. У Сковроннека бились об заклад, что война кончится через месяц. Хорошо, пусть война заканчивается. Шемарья не возвращался. Руководство сумасшедшего дома писало, что состояние Мирьям не улучшилось. Вега принесла письмо, Сковроннек прочел его Мендлу.

— Хорошо, — сказал Мендл, — Мирьям уже не выздоровеет.

Его старый черный кафтан стал отдавать на плечах в прозелень, а вдоль всей спины, как слабый отпечаток позвоночника, стал виден шов. Мендл становился все ниже и ниже ростом. Полы его сюртука все удлинялись и удлинялись и, когда Мендл шагал, стали касаться не голенища сапог, а уже почти щиколоток. Борода, покрывавшая прежде только грудь, стала теперь доходить до последних пуговиц кафтана. Козырек кепки из черного, но позеленевшего репса обмяк, стал растягиваться и, словно тряпка, висел над глазами Мендла Зингера. В сумках Мендл Зингер носил всякую всячину: коробочки, за которыми его посылали, газеты, различный инструмент, с помощью которого он чинил поврежденные предметы у Сковроннеков, мотки шпагата разного цвета, упаковочную бумагу и хлеб.

Эти грузы еще больше сгибали спину Мендла, а так как правая сумка была обычно тяжелее левой, то она оттянула правое плечо старика. Так, скособочившись и сгорбившись, и ходил он, чахлый, с согнутыми коленями и шаркая подошвами. Новости со всего света, дни недели и праздники других людей катились мимо него, как автомобили мимо дряхлого, стоящего на отшибе дома.

Однажды настал день, когда война действительно закончилась. Квартал опустел. Все пошли посмотреть на торжества по случаю мира и на возвратившиеся полки. Многие наказали Мендлу последить за домом. Он ходил от квартиры к квартире, проверял дверные ручки и замки и возвращался к себе в лавку. Ему казалось, он слышит, как из неизмеримой дали доносится радостный гул всего света, хлопанье фейерверков и смех десятков тысяч людей. На него сошел тихий, мирный покой. Пальцы его теребили бороду, губы скривились в улыбку, а из его горла даже стало пробиваться короткими толчками тонюсенькое хихиканье.

— Мендл тоже устроит для себя праздник, — прошептал он и впервые подошел к одному из коричневых граммофонных ящиков. Он уже видел, как его заводили. — Одну пластинку, одну пластинку! — произнес он.

Сегодня до обеда сюда заходил вернувшийся домой солдат и принес с собой полдюжины пластинок с новыми песнями из Европы. Мендл вынул верхнюю, осторожно положил ее на аппарат, немного подумал, вспоминая, как действовать дальше, и наконец опустил иглу. Граммофон зашипел. Потом зазвучала песня. Был вечер, Мендл стоял в сумерках возле граммофона и слушал. Каждый день он слышал здесь песни, веселые и печальные, протяжные и быстрые, мрачные и светлые. Но никогда еще не звучало песни, подобной этой. Она лилась как маленький ручеек и мягко журчала, вырастала, как море, и рокотала. «Я слушаю сейчас весь белый свет, — подумал Мендл. — Как это возможно, что на такой небольшой пластинке оказался записан весь мир?» Когда вступила маленькая серебряная флейта, с этого момента не оставляя больше бархатных скрипок и обнимая их неотделимой узкой каймой, Мендл впервые за долгие годы заплакал. И тут песня закончилась. Он поставил ее еще раз, потом еще. Наконец он стал подпевать хриплым голосом и постукивать робкими пальцами по ящику граммофона.

Такая картина представилась глазам возвратившегося домой Сковроннека. Он остановил граммофон и сказал:

8

Элул — двенадцатый месяц еврейского календаря, приходится на август-сентябрь.