Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 43



— Да. Я должник сюртэ. А чем расплатиться, не знаю.

Демидов задумался. Потом сказал:

— Кабы не твой вынужденный «отпуск», ты, может быть, знал бы о переговорах полковника немецкого Генштаба Типпельскирха с офицерами венгерского Генштаба. Переговоры направлены против Чехословакии. Думаю, связаны с планами рейха захватить и оставшуюся после раздела часть страны. Ведь мадам Трайден-Леже обеспокоена вопросом, когда Гитлер остановится в притязаниях? Вот и должна знать — никогда, пока ему позволяют. Что еще?

— Я успею съездить в Ленинград?

— Думаю, да. И повторяю, о жене, о ее родне не волнуйся.

— Что говорить об этом… — тон Морозова был обреченным. — Не надо, Павел Сергеевич.

Он вдруг подумал, что ему позволили жениться, чтобы заставить быть еще осмотрительнее, еще преданней. К чему? Куда уж больше? Нина — его заложник?…

XXXI

И были объятия, и были слезы… А потом Сергей почувствовал, насколько мать и сестра не знают, как вести себя с ним. Разговоры о здоровье не могли длиться бесконечно. Нина сидела в углу дивана тихо, как мышонок. Мать робко погладила ее по смоляным волосам, сестра поглядывала эдак критически. Да, разумеется, Нина совсем не похожа на ее подруг и ровесниц. И стать не та, и манеры…

«Наверное, воскресни сейчас отец, — подумал Морозов, — они вот так же были бы счастливы видеть его и так же не понимали, откуда, почему и зачем он ворвался в их жизнь и как теперь, когда он вдруг появился во плоти, эта жизнь потечет, не сойдет ли с привычной колеи».

За одно был благодарен — они не задавали вопросов, никаких. Потом началась суета, как перед большим праздником: ставилось тесто, под ловкими руками Полины, женщины деловой и немного суровой, росла гора пельменей, избегавшийся по магазинам муж Полины Леонид все приносил и приносил авоськи с бутылками и снедью. Нина и Сергей чувствовали себя лишними. Глафира Алексеевна явно стеснялась звать на кухню сына и сноху. Да разве можно чистить картошку такими ручками, как у нее! Да разве к лицу офицеру-орденоносцу разводить керогаз?

Сергей повез Нину в центр. Постояли у Зимнего, у Ростральных колонн. Нина начала зябнуть в легком лондонском пальто. Небо над Ленинградом висело темное, неласковое, сыпало снежную крупку.

— Далеко до Суворовского проспекта? — спросила Нина, когда они, пройдя пешком весь Невский, оказались у Московского вокзала. — Там наш дом. Номер сорок один…

Сергей взял ее под руку и повел Суворовским проспектом. Идти оказалось не близко. Дошли почти до Смольного, когда нашли наконец четырехэтажный особняк с большой аркой.

— Хочешь зайти? — неуверенно спросил жену Сергей.

— Нет… Здесь родился папа. Сюда после свадьбы он привез маму… Мы с Юлией родились уже в Москве, но Валя здесь. А все равно родной дом…

Сергей смотрел на здание, мимо которого так часто пробегал или проезжал, проходил в рядах демонстрантов. Не замечал его прежде. Сейчас почему-то искал намек на некую высшую княжескую принадлежность этого среднего петербургского строения — и не находил. Дом как дом. А Нина не хотела уходить. Стояла, смотрела, как начинают зажигаться окна. Молчала.



Сергей думал о своем. После разговора с Демидовым он почувствовал, как внутри него словно стрелки перевели. Он уже не здесь, он уже оторван от этой жизни, от Нины, матери, сестры, родного города, Москвы, собственной новой квартиры… Наутро не стал бриться. Нина грустно улыбнулась. Она тоже мудро не задавала лишних вопросов. Только когда перед отъездом к матери он вернулся в их общий теперь дом очень поздно, почти ночью, заплакала. А в поезде, когда стояли у окна в тамбуре, Сергей курил, она неожиданно вспомнила Чехова, «Три сестры», процитировала по памяти:

— «Когда берешь счастье потихоньку, урывками, становишься злющей…» Но ты не бойся, Роберт, я найду способ сохранить себя.

Он понял, к чему она это сказала. Однажды в Лондоне он прошептал ей: «Смогу любить только тебя: ты редкость, в женщинах не часто доброта, сердечность и разум так гармонично слиты воедино».

«Если в шотландских сказках зеленые человечки, гномы или эльфы, похищали людей, — размышлял Морозов, проходя с женой по аллеям Летнего сада, — то потом возвращали их на то же место, даже к тому же делу, каким те были заняты до исчезновения, и люди не замечали, что прошли часы, дни, годы… Вот так и со мной. Никто не должен заметить, что прошли дни… Чем они были заполнены? Конечно, неволей, голодом, грязью, измывательством сильненьких».

Он не ответил сестре, попенявшей на отросшую щетину. Избегал встречаться взглядом с матерью — она укоризненно качала головой, замечая, как он едва прикасается к ее домашним угощениям.

А когда они с Ниной собрались в Москву и пришлось сказать об этом, ему показалось, родные восприняли его слова с облегчением. Но он не обиделся. Так и должно, наверное, быть… Нина вряд ли захотела бы остаться в его семье. Потом был еще один московский вечер. Еще одна их с Ниной ночь… Утром он ушел на службу, как уходят по утрам из дома все совслужащие. Только Нина знала, что не стоит его ждать к ужину…

С ним был сверток, в котором лежал костюм, тот самый, в котором он сел в автофургон «Хлеб из Нанта». Треснувший по шву пиджак, замызганные дорожной грязью брюки.

Нет, никаких прыжков с парашютом Морозов не совершал. В матросской робе сошел на берег в Данциге, его встречали такие же разудалые, видавшие виды «морские волки». Они помогли добраться до Праги. За двое суток путешествия Дорн совсем отощал — пил только воду, умышленно не спал ночами. Словом, перед Паулем Тюммелем Дорн предстал вполне истощенным и измученным. А к кому еще ему было идти, бежав от людей Коленчука, как не к резиденту немецкой разведки в Чехословакии?

— У меня, разумеется, нет с собой жетона, — надтреснутым от мучений голосом сказал Дорн. — Но вы можете быстро связаться с Берлином, с Объединенным штабом связи, там удостоверят мою личность. Я тот самый гауптштурмфюрер СС Роберт Дорн, которого, должно быть, уже похоронили и руководители, и друзья… И ради всего святого, чашку кофе, ванну и постель. Я падаю от усталости. Как я вырвался, целая история… Если можно, я расскажу ее после.

Тюммель, однако, звонить в Берлин не стал. И хотя он меньше всего рассчитывал увидеть гауптштурмфюрера целым и невредимым, быстро преодолел замешательство, принял гостя необыкновенно любезно. Он понятия не имел, как поступать с ним дальше, потому что появление Дорна явно путало Хайнихелю все карты, и потому, угостив Дорна снотворным, Тюммель немедленно связался с Моравцем. Было бы неплохо, если бы Моравец помог сыскать паршивца Коленчука или его людей. Как это они упустили своего пленника?! И как теперь проводить очную ставку? Ведь, собственно, проводить-то ее должен Коленчук, хотя нужна она Хайнихелю — бог знает с какими, укрытыми абвером целями. Наверное, нелишне в этой ситуации нейтрализовать Доста. Но под каким соусом Дорна-то, уверенного, что он наконец спасен, доставить к Дворнику? Советоваться с Хайнихелем трудно, он человек без воображения. Арестовать Дорна, чтобы устроить ему проверку, нет ни оснований, ни полномочий. А может быть?… — и Тюммеля осенило.

Дорн проснулся за полдень. Пригласив его позавтракать, Тюммель сказал озабоченно и печально:

— Берлин так потрясен вашим возвращением из небытия, гауптштурмфюрер, что опасается самозванства. Скажите, в Праге у вас есть знакомые, которые знали бы вас в лицо?

— Вы ставите меня в затруднительное положение. Пусть пришлют фотографию из моего личного дела, сверят отпечатки пальцев…

— Дорогой мой, я-то всецело вам доверяю. Но вы же представляете себе наших дотошных служак! Подумайте, вспомните, кто вам знаком здесь? И сейчас такое время… Неудобное, скажем так.

— Если бы я знал хоть одну живую душу! Но я пришел к вам.

— Вы поступили исключительно верно. Если бы вы обратились в посольство, боюсь, это только еще более осложнило бы вашу ситуацию. И все-таки… Кстати, гауптштурмфюрер, не вы ли работали с профессором Дворником? — будто случайно вспомнил Тюммель. — С богословом, долго жившим в Лондоне?