Страница 104 из 117
— Десять минут. Чуть больше. — В окне гостиницы (пополнившей состав пассажиров одним человеком) были видны головы наших попутчиков, молитвенно склоненные над тарелками с окороком и яичницей. — Теперь уже недолго.
Чуть погодя Элинора сказала:
— Он пустится вдогонку.
— Нет, если не узнает, куда мы отправились.
— Он последует за нами. Он в меня по уши влюблен, — продолжала она, глухая к моим словам. В ее голосе мне почудилась, как ни странно, нотка любовной тоски. Возможно, она была разочарована тем, что он не вынырнул среди деревьев? Надеялась, что он пустится по ее следам, доказывая тем самым свою «влюбленность»? Похоже, Роберт оставил в ее сердце пустое место, которое заполнил собой сэр Эндимион.
— Вижу, — угрюмо буркнул я. — В самом деле, по уши.
— Не вам судить.
Я горько усмехнулся.
— Вы запрещаете мне судить человека, который, если верить вам, при встрече перережет мне глотку.
— Да. — Мысль о подобном доказательстве привязанности со стороны сэра Эндимиона ничуть, казалось, не поколебала ее любовный настрой. — Перережет глотку, это верно.
Почему, раздумывал я, это странное создание привязывается именно к тем, кто плохо с ней обходится? Быть может, она целовала руки грубого мужлана, который охаживал плеткой ее голую спину в Брайдуэлле, вздыхала о нем, мечтала? Не приняла ли она эту порку в присутствии олдермена и сладострастно ревущей толпы за свидетельство любви? Быть может, шрамы на плечах представлялись ей знаком уважения?
Что же она тогда думает обомне, притом что я ничем ее не обидел, а толькозащищал, утешал и помог обрести свободу?
Когда, наконец, минут через двадцать, настало время отправляться, новый пассажир вошел первым и занял место напротив Элиноры. Это был высокий мужчина с черной бородой невероятных размеров, которая начиналась прямо под глазами и кончалась у средней пуговицы экстравагантного вышитого камзола, где была гуще всего. Представившись «мистером Джоном Скроггинзом», пивоваром из Чизуика, он окинул Элинору оценивающим взглядом, а потом кивнул мне. Что долженствовал обозначать этот жест, мне было невдомек, но, пока «Летучая машина» со скрипом и тряской проезжала Странд-он-зе-Грин (где мы увидели Темзу), а затем Брентфорд (где река скрылась из глаз), на душе у меня было неспокойно. Но в конце концов меня одолел сон, и я склонился на газету (ее я стянул у владельца, пока тот завтракал), спрятанную в моем рединготе.
Пока я говорил, в окно чердака проникал с улицы громкий шум карет, двигавшихся, по-видимому, к Пэлл-Мэлл и к Хеймаркет. Звенела упряжь, цокали копыта, раскаты смеха взлетали вверх, как серебристые пузырьки вскипающей воды. Когда я замолк (сколько времени продолжалась моя речь, не знаю), все шумы уже стихли, а окно было темным, как тот асфальт, который я растирал между пальцами.
— Выходит, это был маскарад? — Слушая, Элинора так сильно наморщила лоб, что мне даже показалось не лишним пририсовать к портрету, ради большего сходства, эти задумчивые складки. Концовка моей истории — рассказ о результатах опыта с «Дамой при свете свечи» — заставила ее ахнуть и сбивчиво запротестовать. — Ничего не понимаю. Чтобы Роберт переодевался в женское платье!
Элинора ждала ответа, но, поскольку в моем мозгу тоже вертелись одни только вопросы, я мог лишь пожимать плечами и трясти головой, словно история, мною рассказанная, или события, в ней описанные, внезапно отняли у меня дар речи. «Странные представления в таверне»Глобус»? — вслух раздумывала Элинора. — Его связь с мистером Ларкинсом, чьи причудливые вкусы в одежде были ей знакомы, как никому другому?»
Я не знал, что отвечать, и, видя ее вопрошающий взгляд, только вновь и вновь разводил руками, а под конец принялся перекладывать краски сэра Эндимиона. Между тем мне подумалось, что мистер Беркли, пожалуй, был прав в споре с графом Хайдеггером и платье действительно меняет поведение человека; все начинается с безобидного переодевания и заканчивается самыми низкими пороками. Возьмем, к примеру, мистера Ларкинса: будучи, если верить Элиноре, скопищем всевозможных грехов, разве не любил он одеваться сам — и одевать ее — в самые что ни на есть странные и ненатуральные наряды? Да, ей, наверное, пришла на ум правильная идея: предатель-импресарио мог заразить Роберта своими пристрастиями. В таком случае не приходится удивляться, что леди Боклер, то есть Роберт (так следует отныне и говорить, и думать), не хотел обсуждать «скандал», принудивший его покинуть сцену.
Я, разумеется, слышал ранее о подобных случаях: о мужчинах, которые на сцене или вне ее переодевались в женское платье, а затем не могли уже обходиться без этого маскарада, влекшего за собой всевозможные проявления безнравственности. Мой батюшка не реже чем раз в год произносил на эту тему убедительную проповедь, в которой, ссылаясь на Книгу Второзакония, сурово и недвусмысленно осуждал подобную практику. Для этих проповедей он приберегал тон мрачно-торжественный, в иных случаях ему несвойственный, разве что речь заходила о вредоносности театра. Он рассказывал пастве, как Спор, Сарданапал и двое самых развращенных римских императоров, Элагабал и Калигула (а также и прочие символы безнравственности, чьих имен я не усвоил до сих пор, равно как и деяний), переодевались в дамское платье, и это было их первым шагом на пути порока. Поскольку различие между полами, каковое обозначается штанами и юбкой (убеждал отец, взмыленный и запыхавшийся от трудов проповеднических, как лошадь в Нью-маркете), есть не менее важный элемент общественного порядка, чем разница в положении, также проявляющаяся в одежде. Ибо когда предписанное различие между полами отсутствует или забывается, то мужчина с женщиной — а также мужчина с мужчиной или женщина с женщиной — «пользуются в общении между собой (звучал у меня в ушах его громоподобный голос) ничем не ограниченной свободой, имея прикрытие, позволяющее невозбранно совершить грех, за который Всемогущий Творец разрушил Содом».
Но я не стал обременять Элинору истинами, высказанными в этой проповеди. Я ограничился следующими словами:
— Каков бы ни был ее скрытый смысл, теперь вам известна правда и ею вам придется довольствоваться. Так же как и я, вы искали любви и истины, нашли же предательство и обман. Что нам остается теперь? Только стать умнее и впредь никому слепо не доверяться.
Я взял свой этюдник. Страницы успели подсохнуть и пошли пузырями, отчего набросанные углем здания приобрели необычный вид, словно принадлежали к иному, искаженному миру — загадочной Атлантиде или неизвестной туманной планете. Часть Лондона выглядела такой же обескураживающей и неродной, как то зрелище, которое я наблюдал ранее тем же утром.
— А теперь, мисс Элинора, — проговорил я, взбираясь по наклонному полу к двери, — боюсь, мне нужно ехать.
— Но ваша картина…
— Можете делать с ней все, что хотите. Взглянув на картину, которую думал назвать по завершении «Дама в мансарде», я готов был раскаяться в этих словах. Клянусь, она превосходила все, что я до сих пор написал. Не сомневался я и в том, что она лучше «Красавицы с мансарды».
— Красота и величие искусства, — заявил сэр Эндимион в ходе одной из наших бесед на эти темы, — состоят в том, что оно способно отражать нечто высшее, чем единичные формы, случайности и незначительные детали. Оно должно быть полностью очищено от всяких признаков индивидуальности, только таким путем достижима правда в живописи.
Это изречение не выходило у меня из головы, когда я заканчивал портрет Элиноры. Правда в живописи? Есть ли правда, раздумывал я, в «Красавице с мансарды»? Теперь мне стало ясно: когда Элинора три дня назад мне исповедалась, я вознамерился изобразить ее в картине такой, какой она была, со всеми случайными чертами и незначительными деталями, ибо без них я не смог бы пересказать ее трагическую, полную мук и горестей историю. Я понимал теперь, что «Красавица с мансарды» являлась ложью и маской, прикрывавшей бесчестие не Элиноры, а ее портретиста. Мне вспомнились слова мастера, что одежда есть маскировка, вспомнился термин «антикостюм», который он, говоря с Элинорой, отнес к наготе. Согласно той же логике, подумал я, «Дама в мансарде» есть не что иное, как «антиживопись». Ибо я, так сказать, снял своей кистью маску — словно бы моя работа заключалась в том, чтобы провести смоченной скипидаром тряпкой по обманчивой поверхности «Красавицы с мансарды», обнажив тем самым внутренний слой: варварство и муки, которые, как он то и дело повторял, порождают величайшие творения искусства. Быть может, мысль о несчастной судьбе Элиноры и заставила меня откликнуться на ее просьбу повременить с отъездом, а затем и еще на одну: проводить ее на Пиккадилли или на Уайтхолл. Не сомневаюсь, если бы я ответил отказом и ушел из дома в одиночестве, то вернулся бы в Шропшир если не вечерней почтовой каретой, отходившей в Шрусбери (ее я, возможно, уже пропустил), то на следующий день уж точно. Кто знает, как бы сложилась в этом случае моя жизнь?