Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 153

Метальников Владимир Дмитриевич [0] держится с достоинством, и не только не скрывает, но всячески подчеркивает, что он человек хорошего воспитания. Но эта самая подчеркнутость простоты и напряженность непринужденности раздражают иной раз, как естественный тон МХАТовских последышей. Мешают и его оттопыренные уши. И узость плеч и всей фигурки. Роста он хорошего, но держится очень уж прямо, до откинутости назад, и все на него раздражаются и не считаются с его достойным видом. Он хорошо владеет английским языком, до войны переводил Пристли. «Опасный поворот» шел в Комедии в его переводе. После войны дела его что‑то не ладятся. То он работает где‑то в библиотеке, то завлитом в Большом драматическом. И почему‑то не задерживается на своих должностях. В Комарове отдыхал он в доме отдыха ВТО. И предложил как‑то пойти с ним погулять. Я согласился, но нехотя, подчиняясь все тому же неопределенному неприязненному чувству, которое сидит в тебе тем более прочно, чем менее объяснимо. Но прогулка оказалась неожиданно памятной. Мы шли по Первой Дачной к лесу, через него — к верхнему шоссе и через шоссе к долине Сестры — реки, где финская природа леса вдруг без перехода превращается в средне — русскую. Хвойный лес теряется в лиственном, цветет черемуха. Узкая речка в кустах. И всю дорогу Метальников рассказывал. И при этом — отлично. Сначала, правда, поносил он Щепкину- Куперник[1], еще живую в те дни, за наглость, ловкость, богатство и безнравственность. Однако вскоре перешел разговор на семейство Алексеевых, на братьев и сестер Станиславского, на историю семьи Морозовых[2]. Станиславский представился с неожиданной стороны. По словам Метальникова, миллионное дело, которое отец вел один, братьям оказалось не по плечу.

И они поделили все предприятия между собой. Станиславскому досталась фабрика — не в собственность, в управление — золотошвейная, или басонная, или золотой канители, точно не припомню. Считалось это предприятие в огромном отцовском хозяйстве третьестепенным, даже грозящим убытками. Но Станиславский взялся за дело со свойственной ему страстностью и превратил фабрику чуть ли не в самую доходную часть отцовского наследства. А тут родился на свет Художественный театр. И Станиславский вдруг стал доказывать братьям, что ничего он в делах не понимает и просит освободить его. И доказывал свое неумение не только словами, но и всем поведением. Тогда братья, отлично его знавшие, поняли, в чем дело, и освободили его от фабрики, поставив условием, что искусством он займется во всю силу. И в первые годы жизни Художественного театра Станиславский отдавал административной работе больше или не меньше сил, чем Немирович — Данченко. И только впоследствии принялся доказывать всем своим поведением, что в этой части руководства он наивен, как ребенок. И сбросил с себя этот груз. Все это рассказал Метальникову Алексеев[3] — музыкант, работавший в Театре имени Станиславского. Он охотно рассказывал «дома, после спектакля, за бутылкой красного вина… Прелестный человек, тончайший художник». Не знаю, насколько достоверно то, что услышал я от Метальникова, шагая по дороге между огородами, потом под соснами, но я, разойдясь, опьяненный движением, верил и наслаждался. Историю дома Морозовых, столь же запутанную, как все подобные истории, рассказывать не буду. Боюсь перепутать. Начало ее услышал я над узкой, но глубокой Сестрой- рекой, а закончил ее Метальников возле нашей дачи.

Вторая прогулка с Метальниковым состоялась много спустя. Шли мы на этот раз низом — лесом, что тянется вдоль шоссе, по просеке. Болотистая, северная, чухонская сущность леска выступала иной раз с угнетающей неприкрытостью. А иной раз исчезала: песок, сосны или вдруг ели с низко опущенными ветвями и высокие, или вдруг березы, со своей чуткостью к малейшему движению воздуха. И в этом скромном поневоле, северном, иной раз словно прихворнувшем леске рассказывал Метальников о Саре Бернар[4]. От детства ее до смерти. Вся история этой жизни до того не вязалась с моим приглушенным поневоле душевным состояние»# тех лет, с погодой, с природой, что слушал я ее, как сказку. И сколько бы ни проходил потом этой дорожкой, все мне вспоминались события этой далекой и до того чуждой, до того сделанной жизни. Года через два — три принес мне Метальников свою пьесу, написанную с какой‑то фольклористкой[5], и она понравилась мне. Пьеса. И опять я с удивлением взглянул на его откинутую назад, узкоплечую фигурку, на оттопыренные его уши. Что‑то в нем отпугивало, в фигурке, во всей его сущности. Эгоизм слабых людей подобного вида опасен. Тут ждешь падения и разложения. И его.

Почему‑то казалось, что он в случае опасности может впасть в безнравственное состояние. А он — смотрите‑ка — принес пьесу, да еще вполне пристойную. А немного погодя написал совсем хорошую пьесу[6]. На нее, по причинам неясным — разве что из‑за наружности автора — жестоко обрушились. Я писал хвалебную рецензию, которая ничему не помогла. Метальников храбро и непреклонно отбился собственноручно. Затем написал он пьесу об актерах — на этот раз плохую! И снова кукольную, которую стали в Москве уничтожать. На этот раз я уже был председателем секции драматургов и должен был вмешаться в это дело. Но заболел. А Метальников отбился собственноручно, о чем рассказывал мне уже здесь, на новой квартире, когда пустили ко мне его с разрешения врача. И он, откинувшись назад от желания выпрямиться, повествовал о своих победах.

Следующей на букву «М» записана у нас доктор Ивановская.[0] Потому что мы ее называем Мария Владимировна, а фамилию вспоминаем редко, от случая к случаю. Появилась она у нас уже тут, на новой квартире, когда я заболел. Это врач квартирной помощи. Сначала, первые недели две, приходила ко мне другая, потом уехавшая в отпуск. Но к Марии Владимировне привыкли мы быстро. Она входила с выражением лица внимательным и чуть смущенным и замкнутым. С движениями, рассчитанными, как у рабочего на производстве. Сначала — к столу, посмотреть листок с температурой, потом ко мне, уже со стетоскопом в руках. Сначала считает пульс, глядя на карманные часы. Потом выслушивает — все это не торопясь и не останавливаясь. Потом (это уже в начале второго месяца моей болезни) она просила, чтобы я осторожно лег на бок. Выслушивала легкие. Затем заполняла она больничный листок. За короткое время пребывания своего, ни одного мгновения н

етеряя даром, кротко и вместе с тем сдержанно поглядывая на меня светлыми своими глазами, успевала она и осмотреть меня, и рассказать о состоянии здоровья на сегодняшний день, и дать предписания на дальнейшее. Но как тесно мы живем!.. Сын ее[1] оказался учеником Лозинского, молодым переводчиком, любимцем Бианки. Я слыхал о нем и раньше — его очень хвалили. Оказалась Мария Владимировна той самой любимой докторшей моей подшефной, Антонины Венедиктовны[2], слепой сказочницы, о которой выслушал я столько от Антонины Венедиктовны похвал. На вечере памяти Лозинского выступил сын Марии Владимировны так хорошо, что даже Акимов, человек строгий, его очень хвалил. А на вечере молодых писателей говорил сын резко. И «Смена» спорила.

И напечатала статью «Прав ли молодой писатель Ивановский?» И Мария Владимировна, соблюдая все то же размеренное спокойствие в движениях и глядя все так же ласково и сдержанно, явно была все же смущена статьей и обеспокоена. «А как сын?» — спросил я. — «А он занимается фехтованием, увлекается этим делом. Белый костюм особый завел. Прыгает, машет шпагой». Я в те дни испытывал как бы обновление, освежение внимания. Словно окна открылись. И больше всего трогало меня многообразие жизни. Богатство. И рассказ Марии Владимировны о сыне тронул меня именно этими признаками. Когда кончился четырехмесячный срок, провела меня Мария Владимировна заботливо через ВТЭК и попрощалась все с той же благожелательной сдержанностью. Может быть, соседи по квартире или товарищи по службе иначе понимают Марию Владимировну. Но я знаю ее верней. Из квартиры в квартиру, не спеша и не останавливаясь, чтобы всех обойти в срок, всем помочь. Ну, как ее не благословить. Пусть злословят соседи. Мы тоже думаем, что понимаем соседей. А правда вовсе и не тут. Вот и кончился листок на букву «М».

[0]

Метальников (псевдоним Грибовский) Владимир Дмитриевич (1901–1968) — драматург, рецензент, зав. литчастью Ленинградского театра комедии с 1939 по 1941 г., затем Большого драматического театра.

[1]

Щепкина — Куперник Татьяна Львовна (1874–1952) — писательница, переводчик.

[2]

Морозовы — капиталисты, владельцы текстильных предприятий. Один из них — Савва Тимофеевич (1862–1905) — друг М. Горького, меценат Художественного театра.

[3]



Алексеев Владимир Сергеевич (1861–1939) — режиссер. Брат К. С. Станиславского. В 1918–1939 гг. — режиссер и педагог Оперной студии, затем Оперного театра им. К. С. Станиславского, постановщик ряда оперных спектаклей.

[4]

Бернар Сара (1844–1923) — французская актриса.

[5]

Очевидно, имеется в виду пьеса «Никита Кожемяка и Змей Горыныч», написанная в соавторстве с Е. Тудоровской (1950).

[6]

Возможно, речь идет о пьесе «Птичье молоко» (1951). Отрицательный отзыв дал политредактор Главреперткома 23 июня 1951 г. Пьеса была запрещена.

[0]

Мария Владимировна Ивановская (1906–1977) — врач.

[1]

Ивановский Игнатий Михайлович (р. 1932) — писатель, переводчик.

[2]

См. «Юстус Антонина Венедиктовна», с. 622.