Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 153

Искренняя доброжелательность — вещь редкостная, а у Миши Козакова, когда мы встретились в двадцатых годах, сохранялось в этой самой доброжелательности что‑то студенческое, особенно привлекательное. Он хотел, разговаривая, понравиться и подружиться. Гонорар получали мы в те годы во втором этаже Дома книги. Гонорар по Детгизу. И там запомнился мне Козаков в первый раз. Со студенческой любовью к проблемам советовался он — а не написать ли ему детскую книжку об отце и сыне. Сын не уважает отца, — как ему поступить в таком случае? Морща свой чуть покатый лоб и значительно открывая глаза, легонький, хорошенький, сияющий Миша говорил: «Это проблема! Этого не решишь просто!» В это же время напечатал он повесть, где с музыкантшей, старой девой, играющей в ресторане, произошло нечто неприличное, над чем захохотал весь зал, а она заметалась, как мышь. У Миши обнаруживалась решительно склонность к проблемам. Но времена пошли суровые. Лапповцы[2] принялись его школить весьма свирепо. Он сам сказал как‑то, выступая на одном собрании, что его, как бобра, гоняют по кругу, чтобы он поседел от ужаса и повысился в цене. И принялся Миша, оставив проблему, за многотомный труд: «Девять точек»[3]. Он однажды присутствовал при крайне резком споре, вспыхнувшем в редакции между прозаиком и критиком, обругавшим его за незначительность последнего рассказа. Миша глядел растерянно, подобная резкость была не по нем. И желая поддержать прозаика и убедить критика, он повторял, открыв глаза многозначительно и наморщив лоб: «Это ж цикл! Его рассказы — цикл!» И вот принялся Миша за цикл романов. Со студентом роднила Мишу общественная жилка. Он занимался делами общественными по склонности душевной. И если ему нравилось, что его выбирают, что он в руководстве, то и обязанности свои выполнял он честно.

Однажды Пантелеев, человек трагический, попал в очередную беду. Только что вышел закон о хулиганстве, а наш Алексей Иванович вступился за какого‑то пьяного, которого, по его мнению, обижали милиционеры. И под сердитую руку отдали Пантелеева под суд за хулиганство. Дело слушалось без сторон. Необходим был свидетель, представитель Союза писателей, который объяснил бы судье, что Пантелеев никак не хулиган, а напротив того — подающий надежды молодой писатель. И Миша Козаков сразу согласился помочь в этом трудном деле. Поднялся в 8 часов и выступил до того красноречиво, что судья сказал, улыбаясь: «Ну, довольно. Вы уже что‑то вроде ЧКЗ». Но его речь уже прояснила положение, и Пантелеев был спасен. Особенно хорош оказался Миша Козаков как редактор. Он отлично вел «Литературный современник»[4] и расцветал в редакционной среде. Жил журналом, сиял, угадывал, чем жив сегодняшний день, шел, улыбаясь, к автору, по — студенчески стараясь подружиться с ним и понравиться ему. Ах, не поднимается рука рассказывать о нем дальше. Столько раз стреляли из пушек прямо по его покатому лобику, шли на него одного стенкой в трудные времена. Попробую найти форму для рассказа о нем завтра. Сегодня очень уж поздно.

Миша Козаков жил интересами литературы. Нет, о нем надо рассказывать иначе. Начну сначала. И не сплошным рассказом, а по годам. Впервые я воспринимал их как‑то всех вместе, новых писателей, появившихся во второй половине двадцатых годов. Лавренев[5], длиннолицый, в очках. Олейников уверял, что подобные лица нарисованы на спинках длинных красных плоских жуков, что вечно мы видели в детстве, под кустами. Когда Лавренев смеялся, то поднимал недоумевающе брови. Браун[6], замкнутый, с сероватой кожей, и такими же бровями, и такими же глазами, неулыбающийся. Четвериков[7], высокий, широколицый. Отчаянный, чуть шепелявый, с веселым и разбойничьим взглядом Борисоглебский[8]. Занятый собой, детской литературой, не веря, что вне нашего отдела есть настоящие писатели, я не скоро научился отличать их всех друг от друга.

Нет, и это начало не годится. Вдруг что‑то стало меня беспокоить в форме моих рассказов о телефонной книжке. Попробую иначе. Первая встреча с Козаковым произошла. Нет, не так. Двадцатые годы. Я стою в очереди, веселой и возбуждающей, — получать деньги в бухгалтерии Госиздата. Касса для всех отделов — общая. Тут и детские писатели, и сотрудники научного отдела, и участники альманаха «Ковш»[9]. И все мы знали друг друга, пригляделись в коридорах издательства. За мной в очереди писатель, которого знаю в лицо я давно, а фамилию узнал только на днях. Я не слишком верю, зараженный сектантской нетерпимостью детского отдела, что есть люди вне нашей редакции, и не слишком хорошо знаю, что там пишет Михаил Козаков. Но я слушаю его с невольной приязнью, трогает искренняя, еще студенческая, не отсохшая, не убитая приветливость. Он приветлив для того, чтобы подружиться. Маленький, легкий.

Хорошенький. Чуть покатый лоб, который он многозначительно морщил. Черные глаза, которые он многозначительно открывал. И неудержимое праздничное сияние. Радуясь, развивал он передо мной тему, проект вещи, которую интересно было бы написать. Сын, мальчик — подросток не уважает отца. Он — пионер. Как ему поступить? И, рассказывая, Миша приговаривал: «Это проблема! Этого не решишь просто!» И, сияя, поглядывал на меня. И я узнавал студента, который охотно выступал в свое время в литературных судах над Раскольниковым или героями пьес Андреева. Он еще любил слово «проблема». Оно его вдохновляло и веселило, и он широко открывал свои черные глаза. А я радовался, глядя на него, — такой он был хорошенький, ладный, сияющий и доброкачественный. Спустя некоторое время увидел я его во второй раз. Или мне рассказал об этом Олейников. В Доме книги, как в Ноевом ковчеге, спасались от потопа и люди, и звери. И по возможности не ссорились. Хищники не были достаточно уверены, что в новых условиях можно охотиться по — прежнему. Поэтому в редакционных кабинетах тон царил вежливый, веселый. Только изредка взглядывали друг на друга с излишней зоркостью. И вдруг в одном из кабинетов при большом стечении народа вспыхнул спор — неожиданно открытый. Один хищник показал коготок: обругал за бессодержательность хороший рассказ. В печати. И автор рассказа обрушился при встрече на хищника. Всенародно. Хищник дрогнул. Все смутились. А Миша Козаков, растерянно, желая убедить критика, повторял, наморщив лоб и открыв глаза: «Это ж цикл! Его рассказы — цикл!» И это слово нравилось Мише. И казалось многозначительным. От встречи к встрече становился он все понятнее.

Он был и общественником на студенческий лад. Такие сияющие, легкие, веселые распорядители с бантами носились на вечерах своего землячества. Они радовались тому, что распорядители, но вместе с тем делали свое дело самоотверженно. Так и Миша. Когда во время кампании против хулиганства попал по роковому своему характеру под суд Пантелеев, — выручил его Козаков. Дело слушалось без сторон. И Миша Козаков явился в восемь утра в качестве свидетеля со стороны Союза писателей. Объяснить суду, что Пантелеев никак не хулиган, а подающий надежды писатель, автор книги, отмеченной самим Горьким[10]. И Миша выполнил свою задачу с таким увлечением, что председатель остановил его. Улыбаясь, сказал: «Ну, довольно, а то вы уже что‑то вроде ЧКЗ». Но Пантелеев был спасен. Склонность к проблемам заводила Мишу иной раз куда‑то уж очень в сторону. В одном из журналов напечатал он повесть, где, между прочим, изображалась музыкантша, старая дева. Играла она в ресторане. И на эстраде приключилось с ней некое неприличие. И весь зал захохотал, а музыкантша заметалась, как мышка. Вот он какие острые ставил проблемы. Встречались мы не часто. Вот в тридцатом году идем мы с Катюшей по лестнице в Сочи, поднимаемся от ресторана, где обедали. И Миша, весь в белом, по — летнему, легкий, хорошенький, сияющий, идет навстречу. И обычное ощущение от него — доброкачественности и доброжелательности — делает эту встречу особенно веселой. Ничего не произошло, а встреча почему‑то осталась в памяти освещенной солнцем по — летнему, по — черноморски. А времена для Миши пришли нелегкие. Его все перекидывали из одного разряда попутчиков[11] в другие. И делали это беспощадно. В одной из речей своих он сравнивал себя с бобром, гоняемым по кругу.

[2]

Лапповцы — члены Ленинградской ассоциации пролетарских писателей (ЛАПП).

[3]

Над основным своим произведением — романом «Девять точек» — Козаков работал с 1929 по 1954 г. Книги 1–4 выходили в 1930–1939 гг. В 1956 г. роман был полностью опубликован под названием «Крушение империи».

[4]

Козаков с 1933 по 1937 г. был вначале заместителем, а затем ответственным редактором журнала «Литературный современник».

[5]

Лавренев Борис Андреевич (1891–1959) — писатель.

[6]



Браун Николай Леопольдович (1902–1975) — поэт, переводчик.

[7]

Четвериков Борис Дмитриевич (1896–1981) — писатель (до 1939 г. печатался под псевдонимом Дм. Четвериков).

[8]

Борисоглебский Михаил Васильевич (1896–1942) — писатель.

[9]

Литературно — художественный альманах «Ковш» выходил в Ленинграде в 1925–1926 гг. Ответственный редактор

С. А. Семенов. В нем печатались М. М. Зощенко, В. А. Каверин, О. Э. Мандельштам, Н. Н. Никитин, Б. Л. Пастернак, Е. Г. Полонская, В. А. Рождественский, М. Л. Слонимский, Н. С. Тихонов,

А. Н. Толстой, К. А. Федин, О. Д. Форш и др.

[10]

М. Горький отметил первую книгу Л. Пантелеева, написанную совместно с Г. Белых, «Республика Шкид», вышедшую в 1927 г. Он писал 29 марта 1927 г. воспитанникам колонии им. Горького в Куряже: «Для меня эта книга — праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей» (Горький М. Собр. соч. Т. 30, 1956, с. 17).

[11]

«Попутчики» — распространенное в критике 1920–х гг. обозначение писателей, сочувствовавших социалистической революции, стремившихся служить ее идеалам, но в своем миросозерцании далеких от пролетарской идеологии. К «попутчикам» относили писателей, входивших в литературные группы «Серапионовы братья», «Перевал», «Леф» и др., а также многих писателей, не входивших в литературные содружества, например, Л. М. Леонова, Б. А. Лавренева, А. Н. Толстого, М. С. Шагинян и др.