Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 153

Я чувствовал себя не то что чужим, а вызывающим протест в среде дяди Аркадия, куда пышнотелая, темноглазая, живая, молодая, вечно напевающая что‑то из оперетт, простоватая его жена постоянно звала нас то к обеду, то к ужину. У нее был мальчик — не от Аркадия — лет пяти. И с Аркадием они были не венчаны.

Бывал у них вечно в гостях сытый человек лет тридцати пяти, спокойный, уравновешенный, довольный жизнью. Бывал Метнер, брат композитора, до наивности немецкой наружности. И он владел какой‑то конторой, как Аркадий, или была у него фабрика. С ним тощая блондинка, подруга жены Аркадия, находящаяся в том же положении при Метнере, как та при Аркадии. Длиннолицая и, на мой взгляд, немолодая жена адвоката появлялась всегда в сопровождении молодого спутника с лицом грубым и наглым. И целая шайка подобных молодцов иной раз являлась с ними. Сам адвокат, бледный до бесцветности, похожий лицом на Чайковского, держался несколько брезгливо в стороне от компании жены. И при Тоне однажды, когда в компании его жены вышла какая‑то ссора и к адвокату обратилась жена с жалобой, он ответил: «Не вмешивайте меня в свои грязные дела». Он, адвокат этот, поразил нас годом примерно спустя. Шла премьера пьесы Андреева «Король, закон и свобода», шла с неслыханным успехом[9]. Зал обезумел, когда король приказал открыть плотины и утопить немцев. Зал представлял явление куда более поразительное, чем сцена. И наш знакомый, бледный до бесцветности адвокат, похожий на Чайковского, охваченный общностью, массовостью чувства, побледнев еще более обыкновенного, кричал, вскочив на кресло: «Так их, топи их, туда их!» И никому, кроме нас, не казалось это странным. Приближались новые, страшные времена, но в первый год войны мало кто угадывал это. И мы с Тоней успели забыть то особое, зловещее чувство, которое испытали, увидев на маленькой станции по дороге в Москву первых раненых. Теперь встречались они в каждом переулке, вошли в быт.

Итак, в сытом, довольном собою, модно обставленном доме Аркадия жизнь шла привычной для них и невозможной для меня дорогой. Я вижу теперь, что никогда в жизни не смел брать. Не в похвалу себе говорю. Вечно я чувствовал себя виноватым, неведомо в чем, но, увы, ничего не делал, чтобы эту вину загладить. И не доводил до конца, если что‑нибудь в этом направлении начинал. Взять хоть бы мою попытку пойти охотником на фронт. Я мог бы добиться своего — и отступил. Впрочем, это другая история. Разглядывая мир дяди Аркадия, я испытывал чувство, похожее на ревность, — с какой уверенностью потребляли они все, что давала им жизнь. А мои колебания приводили только к неясности чувств и сбивчивости желаний. Тоня принимал окружающую среду спокойно и с достоинством, не принимал, но и не вступал с ней в спор. Однажды только оба мы ужаснулись. Шел сбор в пользу какой‑то курсистки. Я попросил Аркадия принять в нем участие, и вдруг развеселое и нагловатое лицо его приняло выражение жестокое и свирепое. Словно змей выглянул, и мы испугались.

В следующем семестре поселились мы раздельно. Я снял комнату в солодовниковском доме в Лебяжьем переулке. Любовь моя к Милочке Крачковской вдруг сломалась под собственной тяжестью. Жизнь стала пустой — столько лет я жил только этим. Тоня же продолжал спокойно и не теряя равновесия развиваться. И особым достоинством являлось то, что он сохранял ясность взгляда. Он продолжал сам смотреть. Сохранял самостоятельность. Прочитанные книги помогали ему смотреть, а не являлись целью. В те времена образовалась группа студентов, выделяющихся из общей среды. Семенов[10] — красивый малый, несколько охотнорядского склада. Рындзюн[11] — маленький, сутулый, с лицом недоверчивым, но вместе с тем и спокойным. Он в эмиграции под псевдонимом Ветлугин выпустил роман «Записки мерзавца». Сладко и нагловато улыбающийся, глупый, но самоуверенный до того, что это качество скрадывалось, — Волков[12], впоследствии близкий к умершему Художественному театру человек. Инсценировал для них «Анну Каренину». Для большинства из них, из этой группы студентов, «эрудит» было высшей похвалой. Стилизация их восхищала. Тоню считали они равным. Но он был выше. Весна шестнадцатого года. Мы перешли на третий курс, возвращаемся в Екатеринодар на каникулы. В Кавказской — пересадка. Мы увидели в тупике екатеринодарские вагоны, стоим на задней площадке, ждем, когда прицепят. Зелень, еще не тронутая жарой, поражает после Москвы богатством, решетку станции не видно, все заросло травой и кустами. Мы разговариваем с жадностью и с прежним уважением к опыту друг друга. И если у нас нет ясной веры наших отцов и умерла детская вера, то потребность веры осталась. В нашем разговоре есть элементы того, что вели мы в дедушкином саду. Да, мы еще ничего не начали всерьез, война продолжается, все, что мы делаем, это «пока». Но мы говорим о том, что будем делать. К этому времени Тоня уже уверовал в мои варварские стихи и даже носил их показывать Бунину. К счастью, его в Москве не оказалось. А я с уважением отношусь к Тониным знаниям и привык к его манере говорить. Так мы и жили, все «пока» да «пока». Судьба забросила нас в Театральную мастерскую[13]. Мы стали актерами, что было естественно для Тони и совсем неожиданно для меня. Он женился на тоненькой, высоколобой огромноглазой Фриме Бунимович[14]. Женился и я. Оба мы развелись со своими женами, которые, кстати, ненавидели друг друга. Встречались редко — каждый шел своей дорогой. Тоня кончил юридический факультет, работал некоторое время адвокатом, продолжая выступать как чтец, и, наконец, окончательно отказался от адвокатуры. Со свойственным ему спокойствием относился он к переездам из города в город, к гастрольным своим поездкам. И объездил всю страну с программами, которые составлял сам. И имел очень большой успех всюду, где бы ни выступал. Ему найдется что сказать, если его спросят, что он за свою жизнь сделал. Он все уезжал, виделись мы редко, но я каждый раз испытывал некоторое огорчение, узнав, что Тоня собирается снова в путь. И вот пришла война. И мы встретились в Москве, в гостинице «Москва». Он рассказывал о фронте. С моей точки зрения, он не изменился. Но один из актеров, бывший с ним на фронте, рассказал мне. Генерал очень полюбил Тоню, все гулял с ним и разговаривал, и молодая жена генерала пожаловалась однажды: «Что нашел он в этом старике?»

Для меня студенческие наши дни, даже детство — было точно вчера. И, глянув на седую Тонину голову, я подумал: «Да время‑то идет». Но тут же почувствовал: «Идет, но не проходит». Я вспомнил, как однажды сравнил Олейников время с патефонной пластинкой, где существуют зараз все части музыкального произведения. Для меня Тоня не мог быть стариком. Я видел за случайными сегодняшними признаками его основную неизменную сущность. Он был, как всегда, уравновешен, и вместе с тем, или именно благодаря этому, голова его работала с той честностью, энергией и ясностью, что меня так покоряло всю жизнь. Он был спокоен и, несмотря на это, или благодаря этому, брал тех женщин, которые ему нравились, и они соглашались на это. Он всю жизнь нравился женщинам, как его отец, как все Шварцы, полногубые, негроподобные, — я, к сожалению, не принадлежал к их породе. И как все Шварцы, он всегда был влюблен в тех, с кем сближался. В одних бол: ше, в других меньше. Как принимала это Наталья Бор тсовна[15], жена его, — не знаю. В семье все казалось спокойным и уравновешенным внешне, а глубже я не пытался заглядывать. И те, кто любили его, не называли его стариком. И за время войны, и в послевоенные годы мы сблизились больше, чем когда‑нибудь, именно потому, что едва намеченное в молодости утвердилось, разъяснилось и окрепло после всего, что пришлось нам пережить. Тоня в 44–45 годах поселился на Тверской, не доходя до того самого Дегтярного переулка, в котором начали мы свою студенческую жизнь. Одноэтажный старинный особняк с колоннами. В 14 году помещался аут паноптикум. Огромные залы особняка в 44 или 45 году разделены были фанерными стенками. И Тоня с женой жили в такой длинной самодельной комнатке, выходящей окном во двор. Позже поселились они на улице Немировича — Данченко в большом новом парадно — показательного стиля доме, где жили мхатовские артисты. В квартире Вишневского[16]. Сам народный артист умер, сын его работал в ТАССе в Италии, в большой четырехкомнатной квартире жила только дочь Вишневского, Наталья Александровна — высокая, еще молодая, но измученная туберкулезом почек и брюшины женщина. Лицо значительное, смертельно — бледное, огромные глаза. Под ними не синяки, а черные провалы. Выражение несмирное. Что пережила и передумала она в большой своей комнате? июля

[9]

В октябре 1914 г. пьеса Л. Н. Андреева «Король, закон и свобода» была поставлена в Московском драматическом театре Суходольских. Спектакль получил широкий отклик в прессе.

[10]

Cеменов Александр Васильевич (1896—?) — студент юридического факультета Московского университета с 1914 по 1919 г. Его дед — купец 1–й гильдии.

[11]

Рындзюн Владимир Ильич (псевдоним А. Ветлугин) (1897 — после 1946) — писатель, журналист, сопровождал С. А. Есенина и А. Дункан в заграничной поездке в качестве переводчика, в 1930 г. издавал журнал «Paris — Comit» в Америке.



[12]

Волков Николай Дмитриевич (1894–1965) — театральный критик и драматург.

[13]

См. «Вейсбрем Павел Карлович», с. 569 и комм. 2.

[14]

Бунина Ирина (наст, имя и фам. Фрима Бунимович) — артистка Театральной мастерской (Ростов — на — Дону, Петроград). Первая жена А. И. Шварца.

[15]

Шварц — Шанько Наталия Борисовна (1901–1991) — переводчица. Вторая жена А. И. Шварца.

[16]

Вишневский (наст. фам. Вишневецкий) Александр Леонидович (1861–1943) — артист. С 1898 г. — в труппе МХТ.