Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 113 из 153

Это не редкость среди актеров. Но любовь Гурецкой сказывается не только в борьбе за роли и за славу. Она работает, непрерывно работает, муштрует, гоняет себя, учится. Брала уроки пения и теперь поет приятно и точно. Знает на зубок все роли, которые считает для себя подходящими, и все их сыграла, выбрав подходящий момент. На наших глазах она из плохой актрисы стала средней. А в «Льве Гурыче Синичкине» сыграла даже хорошо[1]. Если бы не вечное беспокойство, не душевная чесотка, не истерическая суетность, может быть, из средней выработалась хорошая актриса? Далее: Гурецкая, не в пример озлобленным женщинам ее типа, любит и кого‑то еще, кроме себя. Правда, эти «кто‑то» ее мать и единственный брат. Но я помню, как обезумевший, закосневший чертов сын актер в Кирове во всеуслышание жаловался: «У меня большое несчастье — мать из блокады приехала». А в старом номере «Театра и искусства» в Кирове прочли мы, как дед этого самого актера — старый суфлер повесился в Ростове в нищете. И журнал упрекал в отсутствии дочерних чувств известную провинциальную актрису. И словно возмездие! Пришло время, и ее единственный сын отвечает ей тем же! Нет, нет, артисты ядовитые, обычно ядовитые до самого донышка. А в Гурецкой вдруг, нарушая картину, обнаруживались человеческие свойства. Когда брат приходил к ней или разговаривала она с матерью, то даже хорошела. Мужа, на мой взгляд, любила она меньше. Женские желания ушли в любовь к актерскому ремеслу. Он для нее был не сожитель, а сообщник, по этой линии она с него и взыскивала. Бог с ними. Встречались люди, которых я выбирал, встречались и такие, близость с которыми образовывалась чисто механически, как в одном трамвае едешь. Я разглядел Ханзеля и Гурецкую, пока мы жили в смежных комнатах номера люкс в гостинице «Москва» в 44 году. И после этого, что бы я о них ни слышал, — все укладывалось в рамки первого представления о них.

Режиссер Хейфиц, благообразный и наклонный к полноте, начисто лишенный каких‑либо пристрастий и убеждений, кроме привитых обстоятельствами.

Ц

И при этом талантлив и что‑то делает. Каким образом? А очень простым и страшным. Как солдат в атаке пробегает, когда ему оторвет голову, еще несколько шагов.

Цимбал[0] существо своеобразное. Голову ему не оторвало, но он до того втянул этот орган в плечи, что практически дело сводится к тому же. Глаза у него светлые, почти белые, выражение лица спокойное, почти сонное. Мне жаловаться грех — лучшие статьи обо мне написал он[1], но когда я вижу его длинное лицо с выражением сомнамбулическим, то испытываю страх. Привидение, но из плоти и крови. Убитый человек, не придающий этому обстоятельству особенного значения. Ну, убили и убили — подумаешь. Так даже спокойнее. Можно хладнокровнее относиться к окружающему. Хейфиц хоть бежит куда‑то: осталась жизнь в ногах и руках — всю ду, кроме того органа, что оторван. Цимбал же никуда не спешит, а, напротив того, старается лечь и сложить ручки. Разлагается ли он? Боюсь, что да. Но в эту темную область я не смею заглядывать.

Цигельник Абрам Яковлевич, профессор, фтизиатр, одаренный природной добротой, благообразием, внешним и внутренним, сообразностью частей. Он и в самом деле рад помочь человеку и сохранил представление о сущности своего дела. Для него институт не просто учреждение, а больница, созданная для больных, для лечения. У людей подобного склада семья обычно избалованная, требовательная. Но он улыбается, не жалуется и живет благообразно, хорошо, работая в таком количестве и с таким напряжением, что мы, свистуны, через неделю так или иначе уклонились бы от этого ярма. А он не уклоняется и еще улыбается при этом.

Ч

Таня Чокой.[0] Птичка. Любит жить и живет без лишних размышлений, как выйдет. Впрочем, года четыре назад училась в институте марксизма — ленинизма и утверждала, что это сильно расширило ее кругозор. Что, впрочем, практических последствий не имело. Познакомились мы в Сталинабаде. Жила она в одиночестве с сынишкой отчаянным Лешей[1]. И этот радовался всему на свете.

В те дни кто‑то пустил слух по базару, что приезжие узбеки ловят детей и варят из них мыло. И, услышав об этом, жизнерадостный Лешка ворвался в комнату и сообщил, сияя: «Мама! Нас на мыло пегегабатывают!» И через несколько дней, увидев кусок черного пайкового мыла, спросил так же восторженно: «Мама, это из нас?» И Таня умела принять почти так же весело нищету, неудачи в театре, одиночество! Впрочем, одиночества‑то и не было. Всегда за ней ходил хвостом кто- нибудь отвергнутый и при ней находился кто‑нибудь, пламень которого был увенчан! И ничего она не требовала. И мне трудно представить ее себе не улыбающейся. Уж если очень обижали, чаще всего при распределении ролей, то улыбка делалась неподвижная и слезы выступали на глазах. Но она умела утешаться. Демони

— ческой, душераздирающей силы, подобной той, которой отравлялась и отравляла Гурецкая, в ней и помину не было. И была в ней храбрость неожиданная как будто в таком легком существе. Когда разбиралось в закрытом суде дело несчастного Киселева[2], попавшего в тюрьму по доносу кого‑то из актеров, то Таня Чокой храбро, не дрогнув, выступила в его защиту. И несчастный толстяк умер в заключении от диабета. И, умирая, получил свидание с женой. И просил поблагодарить Таню за ее поведение на суде, откуда и стало известным в театре все это. Сейчас Таня замужем. Лешка, который картавит, как в детстве, кончил десятилетку, имея за все годы четверки только за поведение. Его приняли в Военно — воздушную академию и там подтянули, и поведение его стало более соответствовать успехам в учении. Недавно у Тани обнаружили опухоль и оперировали в Военно — медицинской академии. И она, улыбаясь, пошла на операцию и после нее вела себя так, что заслужила в больнице всеобщее уважение. К счастью, опухоль оказалась доброкачественной. И Таня — все такая же молоденькая, легкая, тоненькая живет, слава богу. Вряд ли есть у нее хоть приблизительно осознанная вера, но поступает она как человек, имеющий ее, и никого при этом не учит. Только радуется и радует.

Чарушин.[0] Смесь таланта, трусости, простоты как формы хитрости, здоровья и насквозь больной, запыхавшейся и надорвавшейся души. Во время одного из многочисленных совещаний по детской литературе писатели встретились вечером в кабачке на Арбате. Я не был, Олейников любовался беседой двух хитрецов — простаков Чарушина и епископа сей области поведения Пришвина[1]. Епископ поучал негромко Чарушина, и тот вопил в экстазе простоты: «Учите меня, учите, мне это до лешего нужно, до лешего!» В Кирове жил Чарушин в баньке. По приезде он ее расписал всю в русском стиле, но к тому времени, как попали мы в Киров, стены уже закоптились и покрылись пятнами, куда более органичными и современными, чем теремные цветы и птицы. Ласковость его и доброжелательность мало радовали. Этого товара у него было на окнах и полках много, и ты чувствовал бутафорию. Скоро мы в Кирове объединились в отделение союза.

11 июля

И выхлопотали из мясокомбината кости, получали их раза два в неделю и рубили и распределяли в предбаннике у Чарушина. Это очень большим подспорьем было для всех нас. И суп варили и продавали на рынке. Чарушин по ряду соображений отпустил бороду, что придавало ему вид жалостный и до того старило, что в военкомате при очередной перерегистрации спросили его: «А ты, дедушка, зачем пришел?» Маленькая, черноглазая жена не спускала с него глаз, со всех сторон глядели на него строгие глаза — так во всяком случае чудилось ему. И от этого охватывала его иной раз бешеная жажда греха. Об этой особенности его узнал я еще до войны. Рассказывали мне его товарищи, как, приехав в Москву и выпивши, метался он, как обезумевший, искал, с кем согрешить. И умолял друзей оказать содействие — посылал к цыганкам, певшим в ресторане. И что‑то как будто даже вышло у него и не вышло по излишней торопливости. Таким робким грешникам роковым образом не везет, и все долго и весело обсуждали в самом начале оборвавшийся грех бедного Чарушина. Не знай я этого случая, то не поверил бы, до того тихо, с оглядкой жил он в Кирове. Писал картину «Партизаны». Начал учиться с меня, — ведь до сих пор он рисовал только животных. И я отобрал у него портрет. После первого сеанса был он очень хорош, а во втором начал он сомневаться, пугаться, сбиваться, портить, и я забрал эскиз себе. И это лучший мой портрет[2]. А был еще лучше, пока Чарушин смел оставаться самим собой. Уехав из Кирова, встречал я его только случайно. Однажды в 46–м году оказались мы вместе в «Стреле». В тот год поезд уходил из Ленинграда часов в пять и останавливался на всех больших станциях. И в Любани увидел я Чарушина, Пахомова, Курдова и еще нескольких художников — все они ехали на какое‑то совещание в Москву. Весело шли мы по перрону и вдруг поравнялись с международным вагоном. И увидели: Серов с кем‑то из руководства сидел над списком фамилий и против них делал какие‑то пометки.

[1]

В спектакле 1945 г. «Лев Гурыч Синичкин» А. М. Бонди (по мотивам водевиля Д. Т. Ленского) играла рЬль Лизы.

[0]



Цимбал Сергей Львович (1907–1978) — критик. В 1946–1947 гг. — зав. литчастью Театра комедии, автор монографии о Шварце, воспоминаний о нем и рецензий на спектакли по пьесам Шварца.

[1]

Цимбалу принадлежат статьи: «Романтика горных экспедиций на сцене ТЮЗа. «Клад» Евг. Шварца». Рабочий и театр. Л., 1933, № 29; «Брат и сестра» в филиале ТЮЗа. Там же, 1936, № 7; «Возвращение сказки». Там же, 1937, № 7; «Евг. Шварц и его сказки для театра». Ленинград, Л., 1940, № 7–8; «Театральные сказки Евгения Шварца» в кн.: Ленинградские писатели — детям, Л., 1954; «Добрая и беспокойная фантазия сказочника» в кн.: Шварц Е. Пьесы. Л., 1960 и др.

[0]

Чокой Татьяна Ивановна (1909–1995) — артистка. С 1934 г. — в труппе Театра комедии, исполнительница ролей в спектаклях по пьесам Шварца.

[1]

Бицкий Алексей Андреевич (р. 1937) — впоследствии инженер.

[2]

Киселев Валентин Георгиевич (1903—?) — артист, с 1945 по 1950 г. — в труппе Театра комедии.

[0]

Чарушин Евгений Иванович (1901–1965) — писатель, художник. В 1943 г. — ответственный секретарь Кировского отделения ССП.

[1]

Пришвин Михаил Михайлович (1873–1954) — писатель.

[2]

Портрет хранится в семье Наталии Евгеньевны Крыжановской. Воспроизведен в кн. «Евг. Шварц. Живу беспокойно… Из дневников» (Л., 1990) с ошибочной датировкой.