Страница 9 из 12
— Спасибо на добром пожелании! Вы видите свадьбу. Свадьба получается хорошая, веселая, и вы с нами веселитесь и ешьте-пейте.
Старик, который интересовался, или я не аид, смотрел на меня в упор своими бельмами. То есть глаза у него вроде зрячие, но и в то же время невидящие. Неприятно.
Я на весь рот улыбаюсь и выхожу на двор.
Мужчины курят, дети шныряют, женщины таскают глиняные миски с летней кухни в дом. Время — к темноте.
Я — к калитке боком, боком. Осанистый, который отвечал мне тостом, крикнул в мою строну:
— Товарищ, не спешите! У нас еще не кончилось! Понравилось вам?
— А как же. Сильно. И угощенье сладкое, и водочка горькая, как говорится.
Мужчина подошел вплотную, положил руку на плечо:
— Вот так, товарищ. Вот так. Свадьбу играем всем Остром.
Я пошутил для легкости:
— Поздновато невеста с женихом собрались. Им бы детей в школу вести, а они только записываются.
Мужчина закивал:
— Так у них и были дети. И у нее, и у него. И муж у нее был. И у него жена тоже. Немцы убили с полицаями. А вы с каких краев?
— Нездешний.
— Я точно вижу — военный! Правда ж?
Я неопределенно мотнул головой.
Мужчина заспешил сказать:
— Не спрашиваю, ничего не спрашиваю. Понимаю. Сам воевал. А до войны на ответработе. Теперь вот… Но ничего. Не жалуюсь. Я с пониманием. Ночуйте у нас.
И протянул мне руку для знакомства:
— Файда Мирон Шаевич. Заведую культпросветработой. Верней, временно завхозом в клубе… Сейчас сильно культура нужна людям. После всего.
Я руку пожал.
Подбирал имя для представления, а тут распахнулась калитка и новые, запоздавшие гости зашли на двор с громкими криками приветствия.
Опять загиркотали, засмеялись кругом. Я юркнул за забор, на улицу.
И что за нация такая! Допустим, твоих поубивали. И детей. А ты свадьбу гуляешь. На глазах у всех. И все тоже хороши. Пьют, жрут. На аккордеоне пиликают — жилы тянут.
Во мне, будем откровенны, говорила злость. Но я себя не сдерживал.
Не сегодня завтра упекут к черту на рога, в голую степь и снег, ты манатки собирай, узлы вяжи, золотишко распихивай по тайным местам. А они женятся. И детей сколько бегает. И смеются. И петушков на палочке сосут. Сладко. Хотите, чтоб сладко было? Будет. Обязательно будет. Не то сейчас время, чтоб не сладко.
На Фрунзе к землянке я не пошел. Завернул на сто восемьдесят градусов.
Подвод пять сменил. Несколько полуторок. Подвозили — денег не брали. Свои хлопцы, украинцы.
Взял курс на Рябину.
Рябина была живая. Центральная часть — Полотняновка — пустая. Но собаки брешут, гуси ходят. Люди на работе, в колхозе.
Настроение мое немного улучшилось.
Я уехал в Харьков в возрасте восемнадцати лет — по комсомольскому направлению. Отец постарался правдами и неправдами.
Принес направление в хату, вроде откопанный клад.
Говорит:
— Уезжай, сынок, в Харьков. Тут все равно не жизнь. И не будет.
Я и не собирался. Будем откровенны: учился средним образом. Голодный, холодный. Ходил в школу пешком восемь километров. Я больше любил и знал природу. Наш учитель первого класса Диденко меня за это ценил. Я доходчиво рассказывал сверстникам, что смена времен года наступает обязательно и всегда, надо только знать про это. И не пугаться, что холодно. Или дождь. Или жара.
Но отец сказал, и я поехал учиться.
Дальше — война. Добровольцем — на фронт. Как имеющий образование, хоть и неполное, сразу с младшим офицерским званием. Пошло-поехало.
После победы в Рябину не поехал. Сердце подсказывало — не надо. Те, кто в могиле, — пускай там и лежат спокойно. Я их не подниму. Без дела тревожить — глупости для нервов. А в остальном — делать нечего. Неизбежна новая жизнь.
Идти мне в данном населенном пункте — фактически некуда. На кладбище, чтоб люди не оговаривали и не обсуждали, — раз. К учителю Диденко Миколе Ивановичу как к единственному дорогому человеку по воспоминаниям — два. И точка.
Шел я на кладбище, и было мне стыдно. Если б не евреи с их дуростями, если б меня родители мои так не воспитали, что прежде всего — честь и совесть, гулял бы я отпуск в Чернигове с семьей. С Любочкой, с Ганнусей. И никаких гвоздей.
Вдруг меня пронзила мысль, что сам я могил не найду.
Завернул к Диденко. Как раз по дороге.
Стучался в хату и сомневался: живой? И преклонные года, и невзгоды.
Но Диденко мало что открыл дверь сам, так еще и крепко меня обнял. Узнал с первого взгляда. А лет ему на тот момент было не меньше, чем семьдесят.
— Ну шо, Михайлик, собрался до нас? Вспомнил, хлопчик, вспомнил… Надолго?
— Нет. У вас переночую, если пустите. Посмотрим потом, на сколько задержусь. На свежую голову рассудим. Дома скоро не ждут. Отпуск у меня.
— И где ж твой дом теперь? У Харькове?
— В Чернигове. Знаете такой город?
— А як же ж. Знаю. Був я там. До войны и був. Як раз перед самой. Под Троицкой горой останавливался. На улице Тихой. Есть же ж такая?
Сердце мое екнуло. Опять Троицкая.
— И у кого ж вы там останавливались, Микола Иванович?
— О, то така людына!.. Еврэй. Шо-то навроде раввина. Знаешь, хто такой раввин?
— Поп еврейский.
— Ну хай поп. Той еще и хфилософ. Зусель звали. Фамилия Табачник. Специально до него ездив, побалакать. Мы з ним на Первой мировой служили рядом. Он добровольцем пошел. Вольноопределяющимся. Еврэив же ж не брали призывом. Чуждый элемент. А он от обиды пошел. Определился. А я ж по призыву. От так мы з ним и определялися в одном окопе. Я его оборонял от дураков больше, чем от немца. Он молился сильно. Тогда не возбранялось. Даже поощрялось на все веры одинаково. Я скажу: если б он не так заковыристо молился, дак его б и совсем не трогали наши, а он сильно вскрикивал и качался на месте. То уже без смеха редко сходило. Тогда же ж я и шикал.
Я заметил:
— А знаете, Микола Иванович, ваш Зусель и теперь живой. Воду мутит. Землянку себе в Остре вырыл и там юродничает. А советская власть его терпит.
Диденко ухмыльнулся:
— У еврэив доля такая. Мутить. Ты на него не обижайся. Он мне с месяц назад письмо прислал. Как черт с табакерки. Табачник же ж. Где-то я бумажку задевал. С Чернигова как раз. Улица Тихая. Пишет, хочет приехать до меня. Надо сильно. Чи я живой, интересуется. Я насмеялся над тем письмом. Если я уже у садочку у холодочку навек, то як же ж я скажу? Дурненький он был, дурненький и остался. До смерти, как говорится, четыре шага, а он разъездиться желает.
Я засмеялся:
— Ответили, что живой?
Диденко кивнул, но как-то обреченно:
— Нет. Я ж не знаю точно, когда живой, а когда мертвый. Пока до Зуселя письмо долетит, я и угомонюся. А он явится. Ему ж обидно. Гроши потратит. Ты на кладбище був?
— Нет. Як ваша ласка, может, проводите, покажете?
— Не. Не дойду. Близко, а не дошкандыбаю. Сам иди. Мимо не пройдешь: они под пирамидкой обое. Со звездой. Пирамидка синяя. Звезда красная. Прямо возле входа.
В окно стукнули.
Микола Иванович глянул и обрадовался:
— Ото вовремя. Гость. Палий Петро. Помнишь? Годом меньше тебя. Он мне еду таскает. Не даром, понятно ж. Жинка его готовит, а он таскает. Детей у них нема, так я у них навроде подобного.
Палия я не узнал. А без подготовки так совсем бы мимо прошел.
Петро оказался слепой. Повязка белая через два глаза аж от лба до губ. Но ничего, чистая повязочка, аккуратненькая.
Он голову закидывает назад, вроде через нижний край полотна хочет разглядеть:
— Хто то у вас, Микола Иванович?
— Дружок твой. Цупкой Мышко.
Про объятия рассказывать не буду.
Решили поход на кладбище не откладывать. Мне чем быстрее, тем легче. Зусель подпирал меня вместе со своим письмом.