Страница 12 из 40
— Это просто сознательное отношение к вещам. И я и она — мы знаем, что такое любовь и для чего она. Мы сходимся, как разумные люди, и обсуждаем наше будущее. А тебе хотелось бы этакую восторженную бабищу со слезами, с клятвами, с локонами на память и весь этот уездный роман?
Безайс помолчал.
— Черт его знает, чего мне хочется, — сказал он нерешительно. — Но, кажется, я был бы не прочь, чтобы она немного — самую малость — поплакала и назвала меня ангелом. Но вот на чём я настаиваю, так это на том, что когда я ей признался бы в любви, то чтобы она покраснела. Пусть она относится к любви сознательно и все знает. Но мне было бы обидно, если б я ей объяснялся в любви, а она ковыряла бы спичкой в зубах и болтала ногами. «Ладно, Безайс, милый, я тебя тоже люблю». Словом, пусть девушки будут передовые, умные, без предрассудков, но пусть они не теряют способности краснеть.
— Было темно, — сказал Матвеев, снова рассматривая царапину. — Может быть, она и покраснела. Но вообще-то — это дурацкое требование. Зачем это тебе?
Их звала Варя.
— Где вы про-па-ли? — услышали они.
— Сейчас! — крикнул Безайс.
Они отломили ещё несколько веток, отряхиваясь от осыпавшегося с деревьев снега, и пошли обратно. Внезапно они разом остановились и взглянули друг на друга. В неподвижной тишине леса отчётливо прокатился густой басовый гул, донёсшийся издалека. После нескольких минут ожидания послышался слабый, но отчётливый звук. Безайс опустил дрова на снег и молча глядел в глаза Матвееву.
— Это может быть только одним, — сказал Безайс.
— Да, — ответил Матвеев. — Это шестидюймовка. Выстрел и разрыв.
— Не очень далеко отсюда, вёрст сорок, я думаю.
— Может быть, даже дальше. Сегодня тепло, а в тумане звук слышен дальше. Ночью можно определить точнее — по времени между вспышкой выстрела и звуком. Может быть, даже вёрст пятьдесят отсюда…
— На этой станции говорили, что до Хабаровска осталось пятьдесят вёрст.
— Это ничего ещё не значит. Может быть, учебная стрельба.
Новый гул выстрела прервал его слова. Они остановились, напряжённо прислушиваясь. Звук был глухой, и разрыва они не услышали.
— Учебная стрельба в прифронтовом городе? — сказал Безайс. — Этого не может быть. Ты сам понимаешь. Тут что-нибудь другое.
— В конце концов удивляться тут нечему. Ведь мы и раньше знали, что фронт около Хабаровска. Новость какая! Будто ты никогда стрельбы не слышал.
— Да, но тут все дело в том, по какую сторону фронт. Что-то очень уж хорошо слышно.
— Ну, может быть, мы ближе к Хабаровску, чем думаем.
Они вышли из леса. Варя, наклонившись над мешком, перетирала кружки, внося в это занятие столько женской кропотливости и внимания, точно не было ни тайги, ни выстрелов.
— Это бывает, что иногда женщины спокойнее мужчин, — сказал Матвеев. — Но у них это происходит просто от недостатка воображения. Они не умеют думать о завтрашнем дне.
— Где вы были? — спросила она. — Я думала, вы заблудились. Чай, наверное, остыл уже.
— Велика важность — чай! — ответил Безайс, рассеянно прислушиваясь.
Завтрак прошёл в молчании.
— Это немыслимо, — сказал Матвеев, глядя на Варю, укладывавшую мешок. — Так нельзя. Нам надо спешить изо всех сил, а мы топчемся в этом проклятом лесу. Мы не имеем никакого права ввязываться в разные приключения. С меня довольно этой еды. Сейчас мы уже были бы в Хабаровске.
Они встали, забросали костёр снегом и пошли. Выстрелов больше не было слышно. Матвеев хотел было взять Варю под руку, но раздумал. Он пошёл впереди, стараясь попадать ногами на шпалы. Снег пошёл ещё гуще — он падал тяжёлыми хлопьями величиной в пятак, и воздух был мутный, как молоко. Идти было тяжело, на каблуках быстро намёрзли ледяные комки. Сначала Матвеев думал о снежных заносах, потом отчего-то о футуристах. В голове, в такт шагам, вертелись стихи:
Иногда он сам писал стихи, и это было хуже всего. Он знал, что они выходят у него плохие, но он твёрдо верил в великого бога упрямых людей и не терял надежды научиться писать их лучше. Эту слабость он скрывал изо всех сил и стыдился её. Однажды он рискнул под условием строжайшей тайны напечатать их в губернском «Коммунисте». На другой же день его встретили в райкоме пением стихов, переложенных на мотив «Ах, попалась, птичка, стой…».
Его нагнал Безайс.
— Не беги так, — сказал он. — Она не может поспеть за нами.
Матвеев оглянулся. Варя отстала. Она шла, согнувшись, засыпанная снегом. Почувствовав на себе его взгляд, она подняла голову и улыбнулась, но Матвеев отвернулся.
— Эх, черт, — сказал он. — Вот ещё горе! Нечего сказать, убили бобра. Ну что мы с ней будем делать?
— Да чем она тебе мешает?
— Вот она устанет, сядет и скажет: «У меня ботинки жмут. Вы сходите за дровами и разведите костёр, я озябла. А мне хочется хлеба с изюмом». Знаю я их.
— Ну, так слушай, я тебе скажу. Она мне нравится, эта девочка. Я хочу попробовать. Не всем везёт, как тебе, — ты получил свою задаром, а мне придётся добывать её в поте лица. Я буду трудиться, как вол: говорить ей, что я одинок, что люди меня не понимают и что у неё глаза, как, скажем, у газели. А потом и закручусь в водовороте страстей.
Матвеев взглянул на него с любопытством.
— Ах, какой вы проказник, — сказал он. — Лёгкий разврат, а?
— О нет, несколько поцелуев. Так — чай без сахара. Я уже отвык после Москвы от этого.
— А у тебя в Москве было что-нибудь?
— Одна брюнетка, — ответил Безайс таким тоном, как будто это была правда. — Но ведь и эта ничего, как ты находишь?
Матвеев оглянулся.
— Румяная и белокурая. Я не люблю пшеничных булок. И потом она, наверное, мещаночка.
— Не всем же передовые и умные. А мне нравится эта тётка.
Некоторое время они шли молча.
— Но у тебя мало времени, — сказал Матвеев. — В Хабаровске мы будем, наверное, завтра. Ну, дня три пробудем в городе, а потом поедем дальше. Ты ведь не думаешь брать её с собой? Всего пять дней.
— Этого довольно. Потом неизвестно, найдём ли мы на этой станции поезд. А идти до Хабаровска пешком — хватит времени.
Матвеев задумался. В самом деле, поезда могло и не быть.
— Жизнь собачья, — сказал он. — Хоть бы социализм скорей наступал, что ли. Что мы в обкоме будем говорить? Рассказывай там, почему опоздал.
— Я что-то не очень уверен, что в городе наши. Эта стрельба не выходит у меня из головы.
— Какой он нервный.
— Неправда. Меня это беспокоит, но я не боюсь. Я охотно отдам жизнь за революцию и за партию.
Матвеев поморщился. Отчего-то он не любил употреблять в разговоре такие слова, как «мировая революция», «власть Советов», «победа пролетариата». Это были торжественные, праздничные слова, и они портились в разговоре.
— Для этого не надо большого уменья. Смерть очень несложная штука. Умирают все, это врождённая способность. А вот сесть на поезд и приехать вовремя — это надо уметь.
— Ну, я пойду к ней, — сказал Безайс. — Прежде всего работа, а удовольствия потом. Буду сейчас рассказывать, что я почувствовал, когда её увидел.
— Держись крепче, старик!
Безайс отстал, и Матвеев пошёл один. У себя на родине он никогда не видел, чтобы снег шёл так густо. Рельсы занесло совсем, и нога глубоко погружалась в сугроб. Он покачал головой. Безайс, животное! Матвеев догадывался, что Безайс за всю жизнь не поцеловал ещё ни одной женщины и только мечтает об этом, как мальчишка о настоящем ружьё. Он хотел посмотреть, как Безайс ухаживает за ней, но было лень оборачиваться, — при малейшем движении головы снег сыпался за воротник и отвратительно таял на спине.
Пожилой человек
Под вечер, когда уже темнело, Матвеев за поворотом дороги увидел идущего им навстречу человека.
— Станция близко, — сказал Безайс. — Какой-нибудь дорожный мастер осматривает участок. Теперь я скорее дам себя убить, чем выбросить из вагона. Мне даже петь хочется.