Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



— Проехали с Лариной. Про себя лучше расскажи.

— Сказку или как?

— Или как…

— Дядька помер… да… А в деревне, Пелевина, тоска жуткая! Сначала ничего, а вот недели через две… Володька разбавил немного хоть.

— Ты же нивелировал его как вид.

— И тебя, что ли, несет, Пелевина? Это все литературный вымысел, Пушкин это… Да чтоб я с Ленским стрелялся? С Володькой?

— А ты не врешь? Дуэль-то была.

— А чего мне врать. Короче, охотились, к Лариным чаи гонять ездили, а дуэли не было.

— И где Володька сейчас?

— В эмиграции, в Нью-Йорке. Сначала, как Эдичка, вэлфэр получал, они в «Винслоу» на одном этаже жили. А потом Ленский каким-то образом высоко полетел, купил себе дом и вот — ведет здоровый образ жизни.

— Все к лучшему.

— Что?

— Ну, что Володька жив. И что здоровый образ…

— Да, это оно, пожалуй… Пелевина, а ты сны видишь?

— Вижу.

— Расскажи.

— Вчера, короче, снится мне, будто лежу я в гинекологическом кресле, по уши в гипсе, и даже голова вся забинтована. И вот врач, Нина Петровна, с бритвой в руке ко мне подходит и начинает срезать родинку над верхней губой. А потом телефон зазвонил, и я не помню дальше…

— Интеллектуальные у тебя сны, Пелевина. А я вот вчера видел, как мне Мартовский Заяц дорогу перебегает.

— Перебежал?

— Не помню.

— Онегин, тебя уже лечат?

— Нет, только диагноз сказали; я вчера напился.

— Зачем деньги тратишь, таблетки бы лучше купил.

— На таблетки все равно не хватит.

— У тебя же блат.

— Блат — только на анализы, а в аптеке блата нет. Застрелюсь.

— Лечиться минимум месяц, Онегин, ты слышишь?

— Слышу. Но я из социума ушел, из литературы ушел, в люди не вышел, денег у меня нет.

— Может, у Пушкина займешь?

— Так он не даст, не верит он мне.

— Не фига себе, столько на романе заработал, жизнь исковеркал, а взаймы не даст?

— Не даст. Может, у бабы его попрошу.

— У Наташки-то?

— У Наташки. Она, кстати, возмущалась все на счет памятника на Арбате. «Не похожи, говорит, и все тут!»

— Наташка может дать.

— Да Наташка только это и может.

— Ты это о чем, Онегин?

— Сама не маленькая, Пелевина. Кстати, мне Кихот десять баксов второй год отдает.

— И не отдаст, он сам лечится.

— Правда?

— Я его около семнадцатого встретила; он с Дульсинеей трахнулся, хламидиоз подцепил. И Санчо подцепил. Я только не поняла, кто кого — первый, или они вместе все.

— Ба… Уж если и Кихот болен…

— Весь мир болен, Онегин.

— Ага. Большой Любовью.

— Забыл про чистую.

— На чистую я забил, Пелевина. Значит, Кихот десять баксов не отдаст?

— Не отдаст.

— Тогда я вообще лечиться не буду, не на что мне.

— Дурак ты, Онегин. Сходил бы в социум, подкалымил на антибиотики.

— Не хочу я в социум, Пелевина, не могу я.

— А я могу, по-твоему?

— Ты — можешь. Ты сильная.

— Я?

— Да, у тебя есть Евангелина Вторая.

…В трамвае Евангелине почему-то резко не хватило воздуха, и она моментально перенеслась к Евангелине Второй.



— Евангелинушка, лапушка, прости. Евангелина Вторая пристально посмотрела в собственное отражение:

— Ты просто устала. А прощать мне нечего.

Онегин выглядел плохо: сенбернаровские глаза, мешки под ними — алкоголь, недосып и безденежье все больше сказывались; единственное, чего он хотел, но в чем боялся себе признаться — так это увидеть Евангелину и постебаться над социумом, но Евангелина куда-то пропала, а может, слишком усердно лечилась.

Онегин занял очередь в семнадцатый и через несколько минут увидел знакомые латы:

— Эй, Кихот!

Латы стерли с себя пыль и обернулись.

— Люди делятся на две категории, — продолжал Онегин. — Те, которые сидят на трубах, и те, которым нужны деньги.

— На трубе сижу я? — спросил Дон Кихот.

Онегин кивнул.

— Коли ваша милость намерена на каждом шагу напоминать мне о долге… — начал было Рыцарь Печального Образа, но Онегин перебил его:

— Да, намерена, наша милость очень даже намерена. Гони деньги, мне хоть трихопол с тинидазолом купить; на антибиотики — с Санчо стрясу.

— Когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь… — Дон Кихот нащупал в латах лаз и достал оттуда две замусоленные бумажки по пять долларов. — Достославный рыцарь Дон Кихот Ламанчский завершил и довел до конца приключение с графиней Трифальди, именуемою также дуэньей Гореваной, что доставило ему несказанное удовольствие.

— Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.

— Я — рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно — ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши — любовного характера!

— Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? — оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.

— Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? — участливо поинтересовался член ЭСО в латах.

— Женщины, старина, женщины. В них — корень зла, — патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.

— Но ведь у тебя есть Евангелина.

— Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.

Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до «мало не покажется», поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: «Пелевина!» — она увидела Онегина.

Он был депрессивен, небрит, но не вызывал привычного раздражения.

— Ты долго еще? — спросил он.

— Полчаса, наверное, — ответила Евангелина, не удивившись его внезапному явлению. — Деньги, что ли, появились?

— Кихот отдал, вот еще с Санчо стрясу…

— Онегин, я хотела обои новые поклеить, веришь, нет? Опять на эту рвань смотреть, все деньги просадила…

— Ну, это ерунда, обои какие-то.

— Конечно, ерунда, но невозможно же всю жизнь смотреть на один и тот же рисунок на стенах.

— Почему? Нет никакой разницы.

— Да хрен с ними, с обоями. Больше не капает?

— Вроде нет. Я вчера с Александра Сергеича женой общался.

— С Наташкой, у которой даже имя проститутское?

— С ней. Она сказала, что прозу крепят так: перетягивают канатами в самом горле, а потом в то самое горло вдавливают литр коньяка.

— Вдавливают? А зачем вдавливать-то?

— Да я вот тоже не понял, зачем вдавливать — можно и так.

— А вчера — не поверишь.

— Чего?

— Все-таки Гульд играет Баха с иголочки.

— Еще бы. Но мне Горовиц больше нравится.

— Ах, Онегин, какая разница — Гульд, Горовиц… Опять в это кресло.

— Любишь кататься…

— Ты, кажется, не совсем так сказал.

— Боюсь оскорбить даму.

— Скоро бал, Онегин. И только посмей предложить мне водку!

— Бал? Ты в своем уме?

— Да-с, бал. Как только анализы станут отрицательными, случится бал. Так сказала Евангелина Вторая.

— Йоп твой отец! — выругался азиат.

— Падеж не тот. Правильнее будет «твоего отца!» — поправила азиата захмелевшая Евангелина.

— Йоп твоего отца! — повторил азиат.

— Первый раз было лучше, — заметил Онегин, наливающий водку в грязный хрустальный бокал. — Ну, за здоровье!

— За здоровье! — опять повторил азиат и немедленно выпил.

— Где ты его откопал? — спросила Онегина Евангелина, когда восточный гость вырубился вместе со своей последней песней.

— Так… нашел… — ответил Онегин. — А вообще, Танька попросила; она теперь матерью Терезой заделалась, грехи искупает.

— Ас письмами еще не завязала? В романе ж вроде кольцевая композиция.

— Так это в романе, Пелевина. А утром все иначе.