Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 31

Ваня мог бы ещё долго рассказывать, но вечером пришёл Иоган Карлович, уставший и с ног до головы покрытый серой пылью городских дорог. Он обнял мальчика за плечи, поцеловал в макушку и вывел из детской. Закрыл за собой дверь, посадил на диван и, стараясь не смотреть ему в глаза произнёс:

— Беда, беда, Ванечка, — небритый подбородок его задрожал, из бесцветных глаз полились слёзы.

— Что? Что? Где маменька и папенька, скажите? Где они? Почему не идут? Да говорите, говорите же! — закричал Ваня вскакивая с дивана и сжимая маленькие кулачки.

— Нету их больше… Умерли они… Там толпа на Ходынке была, затоптали их… Говорят, батюшка твой маменьку на руках нёс: как народ побежал, ногу она подвернула. Может и вынес бы, да толпа их в яму спихнула…

Ваня закрыл глаза и с воплем бросился куда-то в сторону, налетел на комод, ударился, с глухим стуком упал на пол.

— Врёте! Врёте вы всё! Зачем врёте? Живы они, сейчас придут и мы уедем отсюда! К бабушке поедем, там лето пришло. А вы тут врёте! — кричал мальчик, катаясь по полу.

Ему дали понюхать нашатыря, влили в рот успокоительное и он забылся беспросветно-тяжёлым, как камень, сном. К утру у него начался бред.

— Горячка, — сказал доктор, потрогав лоб мальчика и приоткрыв ему веко. Организм ослаб после простуды, а тут ещё с родителями несчастье случилось. Такое не каждый взрослый способен выдержать, а уж такая кроха…

Три дня Ваня почти не приходил сознание. Звал маму, папу, плакал. Никифоровна не отходила от мальчика ни на шаг, отирала ему голову мокрым прохладным полотенцем, поила бульоном, мазала лоб и губы освящённым маслом, гладила по голове и держала за руку.

— Ванечка, соколик ты мой, проснись, милый. Господи, не оставь сироту в заботе твоей, пожалей несчастного.

Неизвестно, сказались ли молитвы Никифоровны или ещё что помогло, но только однажды утром мальчик открыл глаза и посмотрел вокруг.

— Почему ты плачешь, Никифоровна? — произнёс он слабым голосом.

— Рада, что ты проснулся, милок. Услышал господь мою печаль, смилостивился.

— Разве я долго спал?

— Да, почитай, три дня.

— Долго…

Ваня съел немного бульона и снова заснул. На этот раз это был хороший сон, тот, во время которого дети растут, а больные выздоравливают.

Дело понемногу пошло на поправку. Мальчик почти перестал спать днём, вместо этого он просто лежал в постели и часами глядел в окно на чёрные потрескавшиеся брёвна стены какого-то лабаза, который напрочь загораживал небо.

— Что есть окно, что нет, — ворчала Никифоровна. — Такое окно, хоть грязью замажь, хуже не станет.

Старуха часто пыталась вытянуть больного на разговор, но тот упорно молчал, лишь изредка бросал на неё пустые взгляды. Видя, что беседа не ладится, Никифоровна вздыхала и принималась разговаривать сама с собой. Рассуждала о погоде, о Москве, о ценах на рынках и в лавках, о том, какие нелюди и лихачи эти извозчики и как дорого они берут. Повторяла сплетни, что слышала от дворника, вспоминала молодость, мужа своего кровельщика, помершего год назад от «лихоманки». Иногда, увлёкаясь разговором, она поминала Ваниных родителей и тут же, осёкшись, прикрывала рот ладонью, с испугом глядя на мальчика. Тот, впрочем, её почти не слушал, вперив взгляд в чёрную покосившуюся стену за окном. Убедившись, что неосторожные слова не задели свежих ран ребёнка, старуха украдкой вытирала глаза кончиком платка и продолжала свой бесконечный рассказ ни о чём.

В стену лабаза, на которую целыми днями смотрел мальчик, был вбит большой ржавый гвоздь. Сырость так сильно изъела его, что он больше напоминал трухлявый сучок, который растяпа-плотник не удосужился срубить во время строительства. Однажды к этому гвоздю привязали старую белую лошадь. Она стояла, покорно понурив голову под моросящим мелким дождиком, изредка фыркала и стряхивала с себя влагу. Конюх привязал повод слишком высоко, поначалу лошадь пыталась дотянуться чёрными, в розовых крапинах губами, до редких стебельков травы, что росли возле лабаза, но повод был слишком короток и она вскоре оставила свои попытки, лишь тоскливо глядела вниз мокрыми то ли от дождя, то ли ещё от чего глазами, да тяжело вздыхала.

Ваня долго смотрел на неё и вдруг вспомнил резвого Кусая, Красаву с жеребёнком, пьяницу конюха, конюшню с воркующими на балках голубями, запах сена, тепла и конского пота.

— А когда мы к бабушке поедем? — спросил он задремавшую было Никифоровну.

Та очнулась, оправила платок на голове.





— Что, касатик? — переспросила, улыбаясь.

— К бабушке когда поедем?

— Так никогда, милок. Там у вас, сказывали, чугунка (устар. — железная дорога) пойдёт, так дом продадут и порушат, а на его месте чугунку-то и построят. Ты же катался на чугунке-то? Хорошо было, весело? Эти, как их там, бегают… Чёрные, страшные… Паровозы, что ль?.. Не упомнишь всего то…

— Да ты что такое говоришь? Как это, порушат? — приподнялся на локтях Ваня.

— Иоган Карлыч так сказывали, — испуганно ответила старуха.

Ваня почувствовал, как у него нестерпимо защипало глаза:

— Как это, порушат?.. Как же это? Там папенька родился. Это и мой дом тоже! Там колокольчики в стенах, там Фома, там бабушка живёт? Как его рушить можно? — растерянно забормотал он.

— За бабушку свою не беспокойся, её в приют отдадут. При монастыре. Там ей лучше будет, — заверила старушка.

— Ты что, Никифоровна? Какой приют, у неё дом есть. Она там живёт…

— Не переживай ты так, Ванечка, милок, там за ней и уход будет, и забота. Старенькая она ведь, больная. А в приюте сёстры добрые. И накормят, и микстурку какую надо дадут. Будет жить, как у Христа за пазухой.

Никифоровна попыталась обнять его, но он в ужасе отодвинулся.

— Не надо ей никакого приюта, у неё свой дом есть. Дом!

Старуха всплеснула руками.

— Вот наказание-то…

— Я к ней поеду, — захлёбываясь словами стал быстро говорить Ваня. — Я теперь один. Уйду к бабушке, с ней жить стану. Нам хорошо вместе будет. Там ещё Фома с Голявкой, Урт приходить станет… Обязательно уйду.

— Тебе в школу ходить надо. Вот лето кончится, Иоган Карлович тебя сироту в школу устроит. Там и жить будешь, и учиться, — увещевала его Никифоровна.

— Тоже в приют? — задыхаясь от сдерживаемого плача, спросил Ваня. — Скажи, в приют?

— Ох ты Господи, — замотала головой старушка и, придвинувшись к Ваниному лицу, зашептала, оглядываясь по сторонам. — Иоган Карлыч — человек бедный. Сам еле живёт, да детишек у него трое. Не прокормит он всех. Ты уж Ванечка не ершись, не от злобы он тебя в эту школу отдаёт, нужда заставляет. А я тебя навещать буду, гостинцы носить. Хочешь, пряников принесу, хочешь, леденцов на палочке. И Иоган Карлыч с детишками ходить обещался. Тебе хорошо там будет… — завела она старую песню.

Ваня уткнулся головой в подушку, накрылся одеялом и зарыдал. Старушка гладила его по спине и плечам, бормотала что-то утешительное, но он ничего не слышал, всё горе, накопившееся в нём за последние дни выливалось горькими жгучими слезами.

— Ну, поплачь, поплачь, безутешный ты мой, — шёпотом, чтобы никто не услышал, сказала Никифоровна. — Горе-то тебе какое. Ох, и за что ж ты его так, Господи. Дитя ведь совсем.

Иоган Карлович стоял в уголке, похожий на сухой куст, который какой-то шутник обрядил в поношенный мундир письмоводителя. Руки его тряслись, увядшее лицо морщилось, словно от боли, выцветшие глазки суетливо моргали. Дети Иогана Карловича, тихие и испуганные, похожие на сероватые осенние облачка, появились в дверях, и замерли там, стесняясь войти. Они с жалостью смотрели то на Ваню, то на отца, не решаясь даже пошевелиться. Никифоровна замахала на них рукой и они с тихим шорохом исчезли в полумраке коридора.

Вскоре Ваня успокоился, плечи его перестали вздрагивать, дыхание выровнялось. Иоган Карлович и Никифоровна, думая, что мальчик уснул, вышли из комнаты.

— Как же так? — думал тем временем мальчик. — Неужели вот так придут и порушат дом? Не может быть этого, — успокаивал он сам себя, — дом уйдёт. Обязательно уйдёт. Он ведь давно к морю хотел. Вот и уйдёт вместе с бабушкой, Фомой и мышами.