Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 29



          — А-у-у! —тоненько завыл, словно пытаясь догнать стремительно летевшую мелодию, новенькийсеребристый песик, вставая на задние лапки.

          — Это мойсын! — повторила она, не без удовольствия замечая удивление женоподобногомонаха. — Пожалуйста, отведите меня к нему!

          — А вот она,дверь, — он показал в сторону церковной стены. — Войдете и сразу направо.Только там темно и скользко — держитесь за стенку, когда будете спускаться: тамлестница. В дальнем углу и увидите. А я уж не могу вас проводить, — добавил онцеремонно. — Я больной, у меня нога парализована, и вообще я инвалид детства.

          — Что вы, чтовы! — улыбнулась она очаровательно и рывком распахнула окованную железом дверь.

          Войдя, онаоказалась на узенькой площадке. Запахло сыростью и древесиной, и она, посвойству своего бурного темперамента, пренебрегая предостережениями своегоудивительного Вергилия, стала быстро спускаться в мрачное подземелье,вдохновляемая все теми же приготовленными ею заранее образами.

          Она досталанедопитый Одним Приятелем недурной армянский коньяк, нарезала лимон, зажглавитые свечи и, ставя на стол темно-зеленые рюмки, продолжала:

          — Александр,твой отец любил повторять: в этой жизни можно быть гениальным художником,гениальным поэтом, гениальным музыкантом, но не это важно. Важнее бытьгениальным человеком! — Она подняла вверх два пальца и повторила: — Гениальнымчеловеком! А что такое гениальный человек? Гениальный человек не влезает ни вкакие рамки, стереотипы, ни в какие предписания, указания, постановления,каноны и догмы. Он посланник иного мира, он приходит с дивной вестью о нем ипоет своим появлением о красоте и свободе. Ему предъявляют серую улицу свраждебными безрадостными серыми лицами, а он говорит: «Э, нет! Дудки! Да будетпраздник, и фейерверк, и феерия, и фантасмагория, и колдовство, и шаманство, ивсякая всячина и чертовщина!..»

          Ох, как оналюбила появляться в каком-нибудь бело-бордовом, изумрудно-черном, палево-синемнаряде на пороге комнаты с серебристым подносом на вытянутых руках и объявлять,откидывая с лица своевольную прядь: «Изюбрь с чертовщиной! Фазаны со всякойвсячиной!» — и вносить к изумленным, застывшим на «о!» гостям дымящееся,пахучее кушанье, усыпанное всевозможной зеленью и обложенное печеными яблоками,изюмом, брусникой, черносливом, корейским рисом, марокканскими мандаринами ирозовым луком...

          На самойпоследней скошенной ступеньке нога ее вдруг подвернулась, и она, потерявравновесье, рухнула на какого-то человека, спавшего у самого подножия лестницы.Он мгновенно вскочил и, тряся жиденькими слипшимися на концах волосами, которыеполукружием окаймляли его довольно обширную лысину, посмотрел на нее взглядамбезумца и шарахнулся к самой стене.

          — Простите, —начала было она, до глубины потрясенная и испуганная, как вдруг оннеестественно вытянул шею и, выпятив печально губы, выкрикнул что-тонечеловечески нечленораздельное и, к великому ужасу Ирины — так звали ее, —по-жеребячьи, со всеми конскими переливами и фиоритурами, заржал.

          Не помня себяот тоски и отчаянья, утробно крича и не чуя под собою ног, она вылетела навоздух и, не в силах более ступить и шага, прислонилась спиной к стене, все ещечувствуя мелкие судороги в руках и коленках. Казалось, ее надсадное,срывающееся дыхание вот-вот перейдет во всхлипы и даже рыдания, но она, всегдапрезиравшая всякие там истерики, полуобморочные состояния, всю эту дрожь вголосе и слезы в очах, считавшая их признаками дурного тона, мелодраматическойчепухой и даже свидетельством малодушия, скрепила себя.

          Ей нравилсясвой собственный стремительный шаг, энергичный жест, крепкие нервы и меткоеслово. «У меня моментальная реакция и точный глазомер, — часто повторяла она. —Единственное, что удерживает меня от того, чтобы сесть за руль, — это моялюбовь ко всему вылетающему из-за угла».

          Она неплакала уже много лет. Несмотря на потрясение, в котором она все еще пребывала,она даже попыталась вспомнить, постепенно выравнивая дыхание, когда же это былов последний раз, — и не могла.

          Может быть,когда умирал ее муж? Да нет, вряд ли. Тогда она держала себя в крепких холодныхруках, и всякий раз, когда он подзывал ее к себе жестами и бессловесныммолчанием — у него был инсульт (или апоплексия, что казалось ей болеевыразительным) — и пальцем указывал ей на кресло возле своей постели, повелеваябыть рядом, она послушно садилась и повторяла ему: «Что ж, Александр, будемжестокими реалистами».



          Может быть,она плакала, когда рожала Александра Второго, как она иногда называла сына? Нет— добрая нянечка в деревенской больнице возле их дачи сострадательно склоняласьнад ней и ласково причитала: «А ты поплачь, дитятко, нам, бабам, одно этооблегчение и есть на всю нашу муку. Поплачь, поплачь, родненькая, все-то легчестанет, а то лежишь как железная, рот сомкнула, а в глазищах-то больнесказанная!»

          — Ишь, ездюттут, — услышала Ирина недовольный голос. — Батюшка еле на ногах стоит, а онивсе ездют!

          Подозрительнои бесцеремонно разглядывая Ирину, мимо прошла, тяжело наступая на пятки,толстенная красномордая особа. Ее неправильный прикус и маленький курносый носпридавали всему ее облику что-то свирепое и бульдожье.

          — Им батюшкавсе гостинчики, утешеньица, а с них — никакого навару! — проворчала она.

          Ирина уже сделалашаг, чтобы уйти — укрыться до времени в какой-нибудь маленькой, забытой Богомгостинице с тиканьем вестибюльной пандюли и с бесхитростным литографическимШишкиным на голой стене и, расположившись у окна с раскрытым наугад томикомПруста, смотреть с грустной, чуть заметной иронической улыбкой, как качаютсяпод ветром высокие сосны на затерянном в мирах косогоре, а потом, ужеспустившись в безлюдный, обойденный земными дорогами ресторанчик, почти непритронувшись к выбранному наугад блюду, как и ко всему насущному в этой жизни«хлебу», просидеть неузнанной незнакомкой, забредшей сюда невесть какимисудьбами. Но неблаговидная особа в черном вдруг направилась к подвальной дверии рывком распахнула ее. Она шагнула на площадку, с которой Ирина только что начиналасвое бесславное нисхождение, и, продолжая оставаться там, о чемсвидетельствовал торчащий из-за дверей кусочек ее черной юбки, крикнула чтобыло мочи:

          — Александр!Александр!

          Иринаостановилась.

          Кусочек юбкина мгновение исчез, и Ирина услышала голос, звучащий на полтона ниже:

          — КудаСашка-то подевался?

          — Нет его,уехал он, — глухо послышалось из подвала, — отец Таврион его за известкойпослал. К службе, сказал, вернусь.

          — А тамкирпич привезли! Кто, спрашивается, выгружать будет? «Отец Таврион, отецТаврион!» У кого он тут в подчинении, я тебя спрашиваю?

          Подвальныйголос что-то промямлил, краешек юбки метнулся туда-сюда, начал увеличиваться инаконец вырос до объема черной монолитной фигуры.

          — Александр,— говорила она, разливая коньяк по рюмкам и кутаясь в кудрявом сигаретном дыму.— Я всегда твердила, что безрассудность и сумасбродство — высшая мудрость души,ее истинный артистизм, ее аромат. Это, если хочешь, та пыльца на крыльяхбабочки, без которой она не может взлететь. Я сама, сама не желаю играть позаданной партитуре мира — в этом ты никак не можешь меня упрекнуть! Ты помнишь,как твой отец устроил мне перевод романа грузинского классика? Это былаистинная чушь собачья, поверь мне, но я вложила в него столько фантазии,сюжетных поворотов, живости ума, словесной игры, что в моем переводе он простопреобразился до неузнаваемости. Но, когда этот, прости меня, старый долдон,автор, посмел в моем доме высказывать мне какие-то плоские претензии, мучитьменя придирками к тому, что я населила его скудное произведение своимисобственными колоритами и дерзновенными героями, которые, как и я, как и ты, нежелают мириться с мизерностью и бесцветностью жизни и бросают вызов этому миру,— так вот, когда он стал цепляться к тому, что я переиначила все его нудныерассуждения и рассыпала его диалоги, потопив их в речах моих совершенноблистательных персонажей, — я просто схватила этот экземпляр, в котором онкопошился, и разорвала в клочья, осыпая им мир, как праздничным конфетти.Потому что я не считаю возможным участвовать в этих опасливых и коротенькихперебежках от еды ко сну, от сна к магазину, изо дня в день, от января к маю. Ия никогда не позволю себе играть навязанную мне миром роль. Но и ты, и ты —изволь выстоять этот шквал, который хочет смести тебя с поверхности, сравнять,усреднить. Ты изволь противопоставить ему свое «я», а не прятаться в какую-тотемную яму только оттого, что там безветренно и тихо!