Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 26

Ладно, с этим можно примириться.

— Квиты, — сказал я.

Тут из подсобки вышла госпожа Сам Финсен, с букетом в руке, остановилась и с улыбкой посмотрела на нас.

— О чем грустим? — спросила она.

Сам Финсен кашлянул.

— Да просто стоим тут беседуем о том, что я бросил курить, а наш курьер научился выговаривать «р».

Госпожа Сам Финсен расхохоталась. Бельгийская королева расхохоталась. По-моему, я первый раз услыхал, как она хохочет. Она хлопнула Самого Финсена по плечу.

— Надеюсь, ты не начнешь сызнова. А то терпеть тебя в доме просто невозможно.

Сам Финсен покраснел и забеспокоился.

— О, ни в коем случае.

Она захохотала еще громче и повернулась ко мне:

— Ну-ка скажи.

— Р-р-р, — сказал я.

— Замечательно. А это единственный сегодняшний букет.

На миг я подумал, точнее даже надеялся, не подумал, а просто надеялся, что букет предназначен Авроре Штерн. Увы, нет.

— Примулы на Эйлерт-Сундтс-гате, — сказала госпожа Сам Финсен.

И в конце концов, качая головой, отдала мне букет.

— Надо же, заказать примулы в ноябре.

Вы сами — аккурат примулы в ноябре, подумал я, вышел к велосипеду и потопал в сторону несносного переулка Бондебаккен, где многим до меня привелось отбросить копыта, потому что он жутко крутой и вымощен неровной, бугристой брусчаткой, а потому съезжать вниз по Бондебаккен, конечно, весело, но и чертовски опасно, прошлый год один мальчишка с Болтелёкки потерял контроль над своим «Диамантом», в панике сунул правую сандалию в переднее колесо, поломал четыре пальца на ноге, потерял четырнадцать зубов и расплющил нос, когда приземлился внизу, у самого начала Эйлерт-Сундтс-гате, а улица эта, понятное дело, названа в честь священника и социолога Эйлерта Сундта, который в 1855–1869 годах выпустил эпохальный трехтомный труд «Смертность», «Состояние нравственности» и «Место порядочности в Норвегии». Иными словами, он картографировал норвежскую мораль от севера до юга, однако я часто думал, что последовательность, в какой выходили эти документальные романы, неясна. Может, ему стоило начать с «Места порядочности», продолжить «Нравственностью» и закончить «Смертностью»? По-моему, так было бы логично. Мы моемся. Распутничаем. Умираем. Можно бы начать и с «Нравственности», согласен. Мы распутничаем. Моемся. Умираем. Мой путь лежал на Эйлерт-Сундтс-гате, 19; благоприличный каменный дом, три этажа. Чистая рутина. Я вручил квиток прислуге в белом фартуке и желтых перчатках. Она снова исчезла, я услышал голоса, потом она вернулась с подписью, датой, часом и 75 эре чаевых. Примулы перешли к ним. Чистейшая рутина, как я уже говорил. Этот букет я мог бы доставить с завязанными глазами, с руками на перевязи, с руками за спиной. Этот букет был полной противоположностью пустышкам. У цветочных курьеров это называется «мягкое мороженое»: едешь по адресу, дома кто-то есть, и чаевых больше пятидесяти эре. Вниз я съехал по перилам, остановился возле «Человека на лестнице», знаменитого павильона на углу Брискебю и Бондебаккен, и зашел внутрь. Просто хотел немножко передохнуть. Там пахло табаком, лакрицей и кожей. Густо, прямо-таки удушливо разило дегтем, типографской краской и бумагой. Свежие еженедельники висели в маленьких зажимах на провисших веревках — «Аллерс», «Ношк укеблад», «Квиннер ог клер», «Йеммет», «Актуелль». На обложке «Актуелль» я заметил фото шведской актрисы Гуннель Линдблум, которая находилась в Осло, снималась в роли Илаяли в экранизации «Голода» Гамсуна. Присмотрись я внимательнее, мог бы, вероятно, увидеть и себя самого, так как фото сделано во время съемок в Шиллебекке, не так давно вечером, и за спиной Гуннель Линдблум, на хрупком краю яркого света, вереница беспокойных, нетерпеливых теней ждала случая пробраться в кадр, побыть на глазах. Это — мои люди. Я купил на пятьдесят эре коричневого сахару, а когда собрался уходить, на ступеньках «Человека на лестнице» стоял Путте.

— Дай-ка кусочек, — сказал он.

Путте выхватил самый большой кусок и разгрыз его зубами, а я с ужасом думал о гадости, что собиралась сейчас со всех сторон в его жирной пасти.

— Вообще-то мне некогда, — сказал я.

Путте поднялся на ступеньку ближе.

— Дай деньжат взаймы, — сказал он.

Я дал ему двадцать пять эре.

— Больше нету, — сказал я.





— Посторожи мопед, — сказал Путте.

Путте вошел в магазин. Я сел на ступеньки «Человека на лестнице» и стал сторожить мопед. Он стоял возле лестницы. Шлем лежал на краю тротуара, возле переднего колеса. Шлем был вроде как со стеклянным забралом, или прозрачной вставкой, чтобы защищать и лицо, а не только голову, и кожаным ремешком крепился под подбородком. К шлему Путте прилепил узкую наклейку со светящимися полосками: «Ралли Монте-Карло». Кто-то приближался со стороны Бондебаккен. Старая дама с собакой. Дама была до того дряхлая, что при ходьбе опиралась на две трости. Поэтому собака была без поводка. Пудель. Он бежал впереди хозяйки. Оба прошли мимо меня. Немного погодя пудель вернулся. Остановился возле мопеда, понюхал водосток. Задрав хвост вверх. Обнюхал шлем. Долго обнюхивал. Ну, давай, думал я, давай. Пудель поднял заднюю лапу, отставил ее подальше и написал в шлем Путте.

Из-за угла донесся свист, старая дама подзывала пуделя, и он побежал в сторону Ураниенборга.

Вообще-то мне давно пора было уйти, но я хотел увидеть.

Путте вышел из «Человека на лестнице» не с чем-нибудь, но с последним номером «Аллерс», свернутым в трубку и перехваченным резинкой от банки с вареньем.

— Ты еще здесь?

Я встал.

— Ты же сказал, чтобы я посторожил мопед.

— Думаешь, получишь назад свои денежки, да, жид несчастный?

Путте говорил с трудом, едва ворочал языком, столько накопил слюней.

— Нет, — сказал я.

Он пристроил журнал на багажнике, пятерней дважды зачесал волосы назад.

— На что уставился?

— Ни на что.

Он сел на мопед, водрузил шлем на колени и повторил:

— На что уставился?

— Ни на что, — повторил я.

Обеими руками Путте поднял шлем, помедлил, глянул на меня.

Возможно, в эту самую минуту я и заработал экстрасистолию, неровное сердцебиение, возможно, с тех пор мой метроном и отбивает ритм для всех песен разом.

— Ты вроде бы спешил, а, скупердяй? — спросил он.

— Уже не спешу.

И Путте нахлобучил на голову тесный шлем.

Я успел увидеть его пустой и вместе с тем очумелый взгляд, когда собачья моча полилась по внутренней стороне забрала, затянула его физиономию желтой маской и закапала ему в рот. Путте попытался стянуть шлем, но тот застрял. Путте что-то крикнул, но расслышать было невозможно, потому что его вырвало, и он вместе с мопедом упал прямо тут, на углу Эйлерт-Сундтс- и Ренхеденс-гате.

Пожалуй, довольно о Путте.

Четыре года спустя он, кстати говоря, умер, когда где-то в Северном море упал с трапа теплохода «Куйяхога», на пути домой, в Норвегию, в Осло, из Марина-де-Каррара через Барселону. В общем, ушел он недалеко. Одни говорят, он был пьян. Другие говорят, кто-то его подтолкнул. Третьи твердят то и другое. Так или иначе, умер он мгновенно. Ничего не поделаешь. Несчастный случай. Бывает. На то он и несчастный случай. Оставшуюся часть пути Путте лежал в морозильной камере, не страдал ни морской болезнью, ни хамством. Но на борту «Куйяхоги» находился также почти забытый теперь, вернее обойденный, художник П. В. У них с Путте было кое-что общее. Обоих в море послали отцы, чтобы каждый на свой лад закалился, сделал выбор, решился, не обязательно на что-то большое, только не на то, чем они норовили стать, а именно бандитом и художником. П. В. все равно стал художником. Путте умер. Чей отец горевал больше? И тогда как Путте вызывал на борту все большую неприязнь, ведь он был скандалист, трус и хитрован, П. В., к собственному удивлению, совершил прямо противоположное, завоевал всеобщую любовь, рисуя портреты матросов, даже весьма похожие, причем в хорошем смысле. Некоторые из этих рисунков позднее приобрели галереи и музеи, в том числе портрет Путте, где он сидит в барселонском «Текила-баре», за несколько суток до смерти, это романтический, чуть ли не героический портрет молодого моряка, этакого лося на закате для бессонных мечтателей, Путте позирует, старается выглядеть не таким, каков он есть, и П. В. изображает его таким, каков он есть и каков не есть, вот его искусство. И все же меня раздражает, прямо-таки до невозможности, хотя обычно я, думается, человек выдержанный, терпеливый, — раздражает, что этот хам, эта чума и зараза, этот нацист на мопеде, сиречь Путте, так и останется в молодом, порывистом наброске П. В., который тоже погиб в результате несчастного случая, не так давно, он спас дочку, а сам пожертвовал жизнью, и таким образом у них с Путте появилось еще кое-что общее, своего рода симметрия поверх времени, а именно внезапная смерть. Лично я буду помнить Путте в шлеме, полном собачьей мочи. Для меня он останется таким.