Страница 35 из 47
И когда она прижмурила глаза, закачала упоенно головой при воспоминании о помидорной сладости, Воля узнал ее: женщина с улицы «единоличников»!
Женщина спросила его о матери — жива ли, здорова ли? — рассказала, что немцы съели и цыплят и кур, и петуха лишили жизни, а потом, понизив голос, велела передать матери, чтоб та заходила к ней — для старой покупательницы что-нибудь да найдется, нельзя же ему (Воле) быть таким тощим…
— Возьми, пожалуйста, — произнесла она, внезапно вложив ему в руки небольшой, но увесистый узелок, с которым перед тем прохаживалась по переулку. И сейчас же отшатнулась, точно заранее страшилась обиды, которую Воля может ей нанести, не взяв того, что дано ему от чистого сердца.
Воля взял. А потом, хоть они перед этим простились, шел рядом с женщиной, провожая ее, и она рассказывала ему, как передавала еду узникам гетто вчера, позавчера, неделю назад.
…В Нагорный переулок приходили всё одни и те же люди, — по дружбе или просто из сочувствия к евреям каждый приносил немного еды. Немцы-конвоиры попадались разные, но чаще всего принесенное удавалось передать, и только в последние дни в переулок повадился ходить какой-то дюжий старик, скандалист, — говорят, из националистов, нездешний, с Западной Украины. Тем, кто передавал евреям пищу, он, срывая горло, орал: «Ганьба!» [10]И буквально выхватывал у них из рук узелки, свертки. Он был страшнее немцев. Она порадовалась, когда сегодня он не явился, вот только и колонну по Нагорному тоже не вели… Наверно, он знал откуда-то, что сегодня не поведут их.
На углу той улицы, которую всегда прежде обходил стороной, Воля простился с женщиной.
По пути домой он встретил Шурика Бахревского. Воля помнил, как расстался с ним в последний раз, и не обрадовался ему, но на пустынной вечерней улице, не освещенной ни единым фонарем, хоть затемнение и отменили, такая встреча была все-таки далеко не самой неприятной.
Они столкнулись нос к носу, чуть отпрянули друг от друга, и Шурик, радуясь тому, что вдруг возникший перед ним из темноты человек — Воля, отрывисто зачастил:
— Ты откуда? Чего это несешь? Ты что такой, как пыльным мешком из-за угла хваченный?..
Помолчав, сколько надо было, чтоб стало ясно, что он не принимает темпа и тона беседы, Воля ответил коротко, что несет и откуда идет.
— Ага, ага! — Шурик закивал, как если б Воля угадал, о чем он сам хотел говорить с ним.
— Почему-то сегодня их с работы не вели, а раньше, говорят, обязательно в этот час вели — как раз в этот час, всегда в одно время, — говорил Воля, забыв, что уже рассказывал про это только что.
— Может, немцы евреям выходной день дали?.. — невинно предположил Шурик, и в первую секунду Воля за это объяснение ухватился, а в следующую сообразил: этого быть не может. К несчастью, не может. — Слушай! — иным голосом, возбужденно продолжал Шурик. — Мне тут знакомый шофер сказал — выпил и брякнул спьяну, — что все восемь грузовиков, находящихся в распоряжении гебитскомиссара, на днях велено было переоборудовать в машины с закрытыми кузовами!.. «Achtung! Schneller!» В общем, из досок сколотили уже загородки и поставили на грузовики! Готово, понял?..
Он смолк. Его пробрала дрожь. Ему было жутко и в то же время, кажется, все-таки нравилось знать больше, а понимать раньше Воли.
Воля ответил:
— Да.
Он понял лишь, что между сказанным Бахревским сейчас и тем, о чем они говорили вначале, минуту назад, есть связь, нехитрая и страшная, которая в следующее мгновение откроется ему. И он инстинктивно съежился перед мигом, когда уловит, угадает, ощутит ее…
Шурик ждал. Ему казалось, что Воля набирается духу, чтобы о чем-то спросить его, но Воля не произносил ни слова, и не дождавшись, он снова нарушил молчание сам:
— Это неточно, но вывоз из гетто может начаться даже этой ночью. Если акция подготовлена, они обычно не медлят…
Дома, уже на лестнице, Воля услышал шум. Дверь тети Пашиной комнаты была распахнута. Прасковья Фоминична кричала на Кольку и лупила его, а он, ошарашенный, не уклонялся даже от ударов. Рядом у стены, на матрасе Бабинца, лежащем прямо на полу, сидела мать, молча и не шевелясь, как будто этот сыр-бор возле нее не стоил внимания.
— Она меня попросила: «Пойдем, я давно воздухом не дышала, тут, я знаю, бабушка недалеко…» — жалобно, не стараясь перекричать тетю Пашу, оправдывался Колька.
— Еще чего она просила?! — с издевкой осведомилась тетя Паша, встряхивая Кольку и продолжая колотить его по спине.
— Она велела… котенка кормить, — простодушно, убито отвечал Колька, не замечая тети Пашиной интонации.
Тогда внезапно Прасковья Фоминична отшвырнула его от себя, точно он сам был котенком, и, как бы разом лишась ярости и сил, косо рухнула навзничь, уткнулась лицом в колени Екатерины Матвеевны. Она рыдала, стонала, выла, снова рыдала, а мать не тщилась ее успокоить, молча смотрела перед собой, потом перевела взгляд и увидела Волю.
И Колька, который, ползая по полу, искал котенка по темным углам, не освещенным коптилкой, увидел Волю. Но ни он, ни мать ничего ему не сказали: им казалось, что Воле ясно и так, что произошло.
— Поднимайся, Прасковья, — проговорила немного погодя Екатерина Матвеевна, как если б прерывала этими словами не рыдания, а отдых, передышку.
И тетя Паша поднялась, сморкаясь, всхлипывая, с натугой разгибаясь. А Колька выскользнул в коридор, поманил за собой Волю. Через минуту он уже рассказал в подробностях о своей короткой прогулке с Машей, закончившейся тем, что на углу бывшей Красноармейской их остановили два полицая и с возгласом: «Теперь уже Сарочке не выкрутиться!» — схватили Машу за руки. Она твердила: «Я не Сарочка, я Маша, я же Маша…», но полицаи, не отвечая, держа за руки, быстрым шагом повели ее в участок, а Колька шел следом и кричал: «Она не еврейка вовсе!», пока ему не пригрозили револьвером. Один раз Маша обернулась и велела кормить котенка…
К ночи вернулся неизвестно где пропадавший до этого позднего часа Бабинец. Стали совещаться.
Прасковья Фоминична считала, что за Машу должен вступиться Леонид Витальевич — он может сильно повлиять на бургомистра. А бургомистр уж не только ребенка — взрослого может выручить!
Бабинец не перебивал тетю Пашу; он был голоден и долго ел, медленно прожевывая, холодные картофелины и свеколки из того узелка, что Воля носил с собою в Нагорный переулок и принес обратно.
Тетя Паша положила на стол фотографии Машиных близких, родных Валерии Павловны, и быстро перебирала их.
— Какие же это евреи? — говорила она, окрыляясь надеждой — Гляньте, да тут благородные все. Воля, снеси завтра карточки эти учителю. Он разберется, может, их к Грачевскому захватит…
Потом Бабинец что-то сказал, после него мать… Воля не слышал их. Он понял, что напоминало ему, чем его угнетало то, что сейчас происходило. Ведь тетя Паша однажды уже посылала его к Леониду Витальевичу для того, чтоб тот повлиял на Грачевского. И Воля шел и надеялся, но по пути прочел немецкий приказ. Стало ясно, что Валерия Павловна уже расстреляна. Прочитав приказ, ему больше никуда не надо было торопиться. Он мог вернуться домой…
Ночью, едва Воля смыкал глаза, ему начинали сниться кошмары. Он садился, вставал, ложился в неудобной позе — насильно заставлял себя не спать.
Утром, захватив фотографии, которые Валерия Павловна отдала когда-то хранить Гнедину, он отправился к Леониду Витальевичу.
Леонид Витальевич сидел в кресле возле включенного радиоприемника. Накануне он спросил старого знакомого, физика, с которым учительствовал в одной школе, может ли тот собрать простейший радиоприемник, достижимо ли это. И физик, поколебавшись, ответил, что есть у него приемник готовый, собранный весною его учеником. Не случись война, аппарат этот был бы экспонирован на областной выставке детского технического творчества. Вероятно, на выставке…
Перебив, Леонид Витальевич спросил, что передают из Москвы. Физик ответил, что не знает. Он бережет приемник, надеется со временем вернуть его своему ученику, но включать не решается.
10
Ганьба (укр.) — позор.