Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 52

— Вы не ошибаетесь, — сказал он.

— Они обсуждали это намерение Рубашова? — спросил Глеткин Заячью Губу.

— Да. Мой отец упрекал его и говорил, что честный партиец так поступать не должен. А гражданин Рубашов засмеялся и назвал отца наивным донкихотом. Он сказал, что им надо выжить и дождаться своего часа.

— Что он имел в виду, когда говорил «дождаться своего часа»?

Заячья Губа потерянно и почти нежно посмотрел на Рубашова. Тому даже почудилось, что он сейчас подойдет к нему и поцелует в лоб. Он усмехнулся этой мысли — и услышал мелодичный ответ:

— Того часа, когда вождь Партии будет смещен.

Глеткин, заметив усмешку Рубашова, сухо спросил:

— Вас, кажется, забавляют эти воспоминания?

— Возможно, — ответил Рубашов и закрыл глаза. Глеткин согнал назад складки гимнастерки.

— Значит, Рубашов рассчитывал, что руководитель Партии будет смещен? — обратился он к Заячьей Губе. — Каким же образом?

— Мой отец полагал, что терпение партийцев истощится и они переизберут руководителя или заставят его уйти в отставку; он говорил, что эту идею надо нести в партийные массы.

— Ну, а Рубашов?

— А Рубашов опять засмеялся и назвал его наивным донкихотом. Он сказал, что Первый пришел к власти не случайно и добровольно от нее не откажется, потому что непоколебимо убежден в своей непогрешимости, а поэтому абсолютно аморален; что он прирожденный правитель, и власть у него можно отнять только силой. Ничего, мол, с ним не смогут поделать и партийные массы, потому что все ключевые посты в Партии занимает верная ему партийная бюрократия, которая знает, что, если его сместят, она немедленно лишится всех своих привилегий, а поэтому будет верна ему до конца.

Несмотря на сонливость, Рубашов с удивлением заметил, что юноша необычайно точно передает его мысли. Сам он уже забыл подробности тогдашнего разговора, но общий ход его рассуждений Заячья Губа пересказывал поразительно верно. Рубашов изумленно поглядывал на него сквозь пенсне.

Снова прогремел глеткинский голос:

— Значит, Рубашов подчеркивал, что надо применить насилие против Первого — я имею в виду руководителя нашей Партии?

Заячья Губа кивнул.

— И его доводы, подкрепленные обильной выпивкой, произвели на вас глубокое впечатление?

Заячья Губа ответил не сразу. Помолчав, он очень тихо сказал:

— Я почти не пил. Но его доводы произвели на меня глубочайшее впечатление.

Рубашов невольно опустил голову. Страшная догадка пронзила его, словно физическая боль. Неужели несчастный юноша сделал практические выводы из его рассуждений, неужели в этом свидетеле, безжалостно освещенном лампой вивисекторов, воплощена его, рубашовская, логика?

Глеткин не дал ему додумать до конца свою мысль. Снова проскрежетал его голос:

— И после теоретической подготовки Рубашов стал понуждать вас к действиям?

Заячья Губа не ответил. Глеткин несколько секунд ждал.

Рубашов поднял голову. Свидетель беспомощно моргал, слышалось сухое потрескивание лампы. Потом раздался глеткинский голос — даже более монотонный и бесстрастный, чем обычно:

— Вы хотите, чтобы вам помогли припомнить?

Эти слова были произнесены с нарочитым равнодушием, но свидетель вздрогнул, как от удара хлыстом. Он облизнул губы; в его глазах мерцал тупой ужас затравленного животного. И вот снова зазвучал мелодичный рассказ:





— Нет, он начал понуждать меня на следующее утро, когда мы встретились тет-а-тет.

Рубашов ухмыльнулся. Несомненно, сам Глеткин перенес эту мизансцену на следующий день — даже в его неандертальском мозгу не укладывалось, что старик Кифер стал бы спокойно слушать, как сына склоняют к убийству. Рубашов уже забыл про свою страшную догадку; он обернулся и, помаргивая от яркого света, спросил:

— Надеюсь, обвиняемый имеет право задавать вопросы свидетелю?

— Имеет, — коротко ответил Глеткин. Рубашов повернулся к юноше.

— Насколько я помню, — проговорил он, — как раз перед этой поездкой вы защитили в Университете диплом?

Рубашов первый раз обратился прямо к свидетелю, и лицо Кифера снова осветилось надеждой на поддержку и помощь. Он кивнул.

— Значит, я помню правильно, — сказал Рубашов. — Кроме того, мне припоминается, что вы тогда собирались работать под руководством отца в Институте истории. Это ваше намерение осуществилось?

— Да, — ответил Заячья Губа и, поколебавшись, добавил: — Меня уволили после ареста отца.

— Понятно, — сказал Рубашов. — И вам пришлось подыскивать другую работу. — Он помолчал, а потом, оглянувшись на Глеткина, закончил: — Таким образом, когда мы встретились с этим юношей, ни он, ни я не знали о характере его будущей работы и, следовательно, не могли планировать отравления Первого.

Шорох карандаша мгновенно оборвался. Рубашов, не глядя на стенографистку, понимал, что она перестала записывать и повернула свое мышиное личико к Глеткину. Свидетель тоже смотрел на Глеткина, но в его глазах уже не было надежды: они выражали растерянность и страх. Рубашову вдруг показалось, что он легкомысленно прервал серьезный и торжественный обряд; радость победы тотчас увяла. Голос Глеткина, официальный и равнодушный, окончательно засушил ее.

— Есть у вас еще вопросы к свидетелю?

— Сейчас нет, — ответил Рубашов.

— Мы не утверждаем, что вы настаивали на отравлении, — спокойно сказал Глеткин. — Вы дали приказ убить, метод убийства мог выбирать сам исполнитель. — Он повернулся к Заячьей Губе: — Вы именно так нас информировали?

— Да, — с явным облегчением подтвердил тот.

Рубашов точно помнил, как Глеткин читал: «Подстрекал к убийству посредством отравления», — но ему вдруг стало на все наплевать. Пытался ли юный Кифер совершить это безумное убийство или только планировал его, признался ли он в своих намерениях или просто подтвердил выдумку истязателей, — дела не меняло: он, Рубашов, был виновен. Этот измученный юноша прошел до конца рубашовский путь — вместо самого Рубашова. Нет, не следователь, а подследственный пытался запутать юридическим крючкотворством ясное по существу дело. Следствие просто восстановило недостающие звенья логической цепи — оно было грубоватым и неуклюжим, но отнюдь не бредовым.

И все же, как представлялось Рубашову, один пункт обвинения был не совсем верен. Но он слишком устал, чтобы сформулировать свою мысль и высказать ее вслух.

— Есть у вас еще вопросы к свидетелю? — спросил Глеткин.

Рубашов отрицательно покачал головой.

— Вы можете идти, — сказал Глеткин Заячьей Губе и нажал кнопку звонка. Явившийся охранник защелкнул на запястьях Кифера металлические наручники. У двери Кифер еще раз повернул голову к Рубашову, и он вспомнил, что, возвращаясь с прогулки, тот всегда смотрел на его окно. Этот взгляд давил Рубашова, словно чувство мучительной вины, — он не выдержал, снял пенсне и отвел глаза.

Когда дверь захлопнулась, Рубашов понял, что почти завидует Заячьей Губе. Его уши уже опять сверлил глеткинский голос — обновление резкий, но по-прежнему официальный и монотонный:

— Вы признаете, что показания Кифера совпадают в основных пунктах с формулировкой обвинения?

Рубашову опять пришлось повернуться к лампе. В голове гудело, электрический свет процеживался сквозь опущенные веки горячими розоватыми волнами. Однако слова «в основных пунктах» не укрылись от его внимания Глеткин собирался исправить свой промах, сократив «подстрекал к убийству посредством отравления» до неопределенного «подстрекал к убийству».

— В основных пунктах совпадают, — проговорил Рубашов.

Удовлетворенно скрипнули глеткинские ремни; стенографистка, словно сытенькая мышка, завозилась на своем стуле. Рубашов почувствовал, что в их глазах он подтвердил свое заявление Генеральному Прокурору и окончательно признал себя виновным. Откуда этим неандертальцам знать его собственные представления о виновности, справедливости и правде?

— Вам не мешает свет? — неожиданно спросил Глеткин.

Рубашову стало смешно. Глеткин решил расплатиться. Вот оно, мышление неандертальца. И все же, когда слепящий блеск немного померк, он ощутил облегчение и чуть ли не благодарность.