Страница 18 из 39
Влившись в шестьдесят шестую аудиторию, пятая французская тут же потеряла свои строгие очертания и мгновенно растворилась среди четырех остальных языковых групп курса — трех английских и одной немецкой. Всем «французам», особенно женской половине группы, естественно, не терпелось поскорее поведать о своем необычном комсомольском собрании тем однокурсникам, «англичанам» и «немцам», которые ничего еще об этом не знали.
Шум и гул, характерные для каждой студенческой аудитории перед началом лекции (движение стульев, скрип столов, пересаживания с места на место, торопливые разговоры и перешептывания: «Дай карандаш», «Одолжи тетрадь», «Будешь в «морской бой» а?»), постепенно прекратились, когда в шестьдесят шестую медленно вошел лектор по «тыр-пыр» — низенький коренастый, краснолицый и весьма пожилой крепыш в зеленом полувоенном френче, такого же зеленого цвета галифе и в ярко начищенных хромовых сапогах.
Это был доцент кафедры теории и практики периодической печати Эдуард Феофилович Купцов. Взойдя на кафедру и внимательно оглядевшись, доцент Купцов громко высморкался, разложил перед собой листки конспекта очередной лекции и, придав своему кумачовому лицу по возможности научное выражение, углубился в публичное исполнение конспекта.
В своей лекторской манере доцент Купцов старался в основном не прибегать к старомодным приемам древнегреческого красноречия. Находясь на трибуне, он никогда не использовал и повадок римских ораторов (скажем, забытого теперь уже всеми Цицерона), не вскидывал гордо вверх подбородок, не разводил картинно руками, не играл модуляциями голоса. Спокойно и ровно он аккуратно прочитывал сверху донизу каждый листок конспекта, потом, послюнявив палец, переворачивал прочитанное и начинал читать следующий лист.
Надо сказать, что и в жизни Эдуард Феофилович был так же прост, как и на лекторской кафедре. Представляясь, например, кому-либо, он стремился предельно облегчить для собеседника выговаривание своего сложного имени и называл себя не «Эдуардом», а с присущим ему произношением «Одувардом», за что и получил на факультете свое прозвище.
Простоту нравов в житейском обиходе доцент Купцов пытался перенести и в сферу науки. Будучи узким специалистом в области дореволюционной периодической печати, Одувард сосредоточил свои исследовательские интересы главным образом на теоретических проблемах таких изданий, которые были выпущены в свет наименьшим количеством номеров — тремя, двумя, а то и вовсе одним. В итоге, будучи пожалован кандидатской степенью, он как бы навсегда утолил в себе жажду познания и целиком переключился на педагогическую деятельность, неутомимо сея в течение многих лет зерна знаний в умах будущих журналистов, причем тематически круг своих лекций после «остепенения» он значительно расширил: в публичные чтения Одуварда теперь вплетались леденящие душу истории из современной буржуазной печати.
Иногда, извлекая из своего конспекта неопровержимые факты, проливающие особо яркий свет на продажность буржуазной прессы, доцент Купцов с отвращением отбрасывал от себя листы конспекта и, горестно зажмурившись, проникновенно шептал аудитории:
— Не могу дальше читать — противно!
И это была чистая правда. Лицо Одуварда искажала гримаса такого отвращения, что уголки его губ горько изгибались.
…Пашка Пахомов сидел на лекции по «тыр-пыр» рядом с Тимофеем Головановым. После столь неожиданно закончившегося комсомольского собрания Пашка, не отдавая себе отчета в своем поведении, почему-то ни на шаг не отходил от Тимофея. Он молча шел рядом с ним через улицу Герцена, молча поднимался по ступеням парадной университетской лестницы в шестьдесят шестую аудиторию, молча сел рядом за один стол.
Молчал и Тимофей. Он озабоченно достал из своей делегатской папки толстую тетрадь с лекциями по «тыр-пыр» и аккуратно записал названную Феофилычем тему сегодняшней лекции. Пашка, неосознанно подчиняясь все тому же своему состоянию, ни на шаг не отпускавшему его от Тимофея, тоже достал несколько смятых листков бумаги, случайно оказавшихся у него, нашел в кармане огрызок карандаша и, нахмурившись, уставился на Одуварда.
С Феофилычем студент Пахомов был довольно близко знаком по многочисленным индивидуальным встречам на экзаменах и зачетах. И надо откровенно сказать, что обоюдной радости от этих встреч ни Пашка, ни Феофилыч, разумеется, ни разу не испытали. Студент Пахомов, как всегда, нес какую-то чепуху, доцент интересовался знанием первоисточников, студент Пахомов, в свою очередь, нагло требовал вопросов на сообразительность, после чего Феофилыч регулярно заворачивал Пашку на пересдачу, и в результате «тыр-пыр» приходилось сдавать с двух, а то и с трех заходов. Именно поэтому, впервые попав за многие месяцы на «одувардовскую» лекцию, студент Пахомов смотрел на доцента Купцова не только хмуро, но и даже отчасти враждебно. И только присутствие рядом Тимофея Голованова — память о необычной концовке комсомольского собрания гвоздем сидела в Пашкиной голове — заставляло студента Пахомова, имитируя запись лекции, водить карандашом по бумаге.
Глядя на Одуварда, Пашка вспомнил, как однажды во время третьего захода на экзамен, потеряв всякую надежду получить у принципиального Феофилыча спасительную тройку, прибегнул к запрещенному приему. Замогильным, трагическим голосом Пашка доверительно поведал доценту о том, что дедушка у него, у студента Пахомова, был почти профессиональным революционером, а ему, студенту Пахомову, приходится, мол, теперь так мучиться на экзаменах — за что же тогда боролся дедушка? — и сообщение это настолько растрогало Одуварда, что он в конце концов выставил Пашке необходимую тройку.
…Следующей после «тыр-пыр» была лекция па истории русской журналистики XIX века. И читал ее профессор Эраст Павлович Метельский — величайший либерал всех времен и народов, один из самых снисходительных экзаменаторов на белом свете, получивший от студентов за это благородное качество прозвище Друг Человечества Эраст.
Упругой рысцой взбежав на кафедру, профессор Метельский небрежным движением руки отбросил назад длинные волосы, расправил красивую бороду и улыбнулся. Улыбка эта была хорошо знакома всему четвертому курсу. Обычно с нее начиналась каждая лекция и все экзамены. «Ну-с, милостивый государь, — улыбнувшись, начинал экзаменовать очередного студента Эраст Павлович, — на какую отметку изволите претендовать? Тройка, я думаю, вам обеспечена заранее. Не хотите ли попробовать получить четверку, а может быть, даже и пятерку, а?»
Двоек Друг Человечества принципиально не ставил никогда. Ни разу не отправил он ни одного студента и на переэкзаменовку. Предельно гуманная формулировка — «тройка вам обеспечена заранее» — открывала как бы второе дыхание у экзаменующихся, и большинство студентов факультета всегда получали у профессора Метельского пятерки, (Даже студент Пахомов ухитрился сдать однажды Эрасту Павловичу его предмет на четверку.)
Читал свой курс Друг Человечества Эраст легко и непринужденно. Удерживая в памяти огромное количество сведений, фамилий, фактов и аналогий, профессор Метельский никогда не пользовался никакими предварительными записями и строил все свои лекции как увлекательные исторические новеллы с лихо закрученным и почти детективным сюжетом. На лекторской кафедре он чувствовал себя будто рыба в воде, а вернее сказать, — как птица в полете.
Обязательный темный костюм в светлую полоску подчеркивал сухощавость и стройность его фигуры и в сочетании с общей горделивой осанкой придавал иногда Эрасту Павловичу вид традиционно-обобщенного английского лорда, но беспокойный жизнерадостный нрав и неиссякаемое веселье, не покидавшее его ни на одну минуту, дополняли образ профессора Метельского чертами французского парламентария конца прошлого века, завзятого говоруна и острослова, поклонника изящной и тонкой мысли, любителя витиеватой и афористичной галльской фразы, знатока живописи и музыки, ценителя женщин, цветов, редких вин и всех прочих земных человеческих удовольствий.