Страница 2 из 51
На следующий день — это была пятница — она не появилась, не появилась она ни в субботу, ни в воскресенье. Правда, воскресенье не в счет, ведь воскресенье — это день, посвященный Господу Богу и семье, так что нет, на воскресенье я не рассчитывал. Но прошел и понедельник, и вторник… и опять ничего… Я приходил в издательство все позже и позже и уходил оттуда все раньше… В среду она тоже не подала признаков жизни, да и вообще никаких иных знаков не последовало, даже в моем почтовом ящике я, вопреки обыкновению, не нашел ничего, кроме счетов и рекламы. Четверг был для меня днем крушения всех надежд, днем отчаяния, а в пятницу утром я уже называл себя идиотом, последним дураком. Этот роман был всего-навсего лишь рукописью, такой же рукописью, как и все остальные. Однако же я не спешил вернуть эту рукопись в издательство вместе с прикрепленным к нему хвалебным отзывом, а впрягся в работу и засел за корректуру «Любовной жизни де Голля», труда некоего члена кабинета министров, не желавшего оставаться в гордом одиночестве и не занять своего места в ряду высших руководящих государственных сановников, посвятивших себя созданию хотя бы одного труда на историческую тему, предназначенного для публикации в серии биографий знаменитых людей, той самой серии, что дарует жизнь книжным лавкам, кормит их владельцев и заставляет французов грезить о подвигах, придавая одновременно облик историков политикам, властно распоряжающихся целыми мастерскими и цехами литературных негров, более или менее талантливых и сведущих в области истории. Признаюсь, я сам питаю некоторую слабость к событиям политической жизни, к фактам, имевшим место в политической борьбе, которые прежде замалчивались или были неизвестны широкой публике, меня захватывают эти историйки, даже если они изобилуют всяческими скабрезными деталями и вольностями.
В тот вечер я не вернулся к себе домой, но, как это со мной бывало в те дни, когда я не находил себе места, ощущая себя не в своей тарелке, я сел в поезд и поехал в Версаль. Я любил бывать там, когда мною овладевали грустные мысли, ибо именно там я привык врачевать мои горести и печали, я любил проводить там отпуск в небольшом семейном пансионе, владелец которого оказывал мне некоторое покровительство, потому что этот старый вояка видел, как рядом с ним в окопе где-то в Шампани умирал мой отец. Ничто, пожалуй, так не ободряло и не подкрепляло меня, как пешая прогулка вокруг Большого канала, посещение то ли в сотый, то ли в двухсотый раз замка, когда я примыкал к одной из групп туристов, «укрощенных и прирученных» экскурсоводами, чьи заученные речи я знал наизусть со всеми их грубоватыми шуточками, якобы обязательными тонкими намеками на некие интересные обстоятельства жизни августейшего семейства; кстати, некоторые из этих гидов даже обращались ко мне за подтверждением истинности своих слов как к знатоку и другу, но по окончании экскурсии они же проявляли некоторое смущение, как-то уж слишком неуверенно принимая от меня в протянутую руку положенную плату в виде монет или мелкой купюры.
Никогда и нигде мне не спалось так сладко и спокойно, как в Версале. Я обычно возвращался оттуда в воскресенье вечером, последним поездом, и по пути от вокзала до моего жилища я смотрел на Париж, и город казался мне некой пустой, покинутой людьми декорацией, где я был последней тенью живого человека, последним призраком, чем-то вроде тех отзвуков, что остаются в воздухе, в атмосфере театра после того, как там со сцены были произнесены возвышенные и благородные слова. Взглянув в последний раз в окно на простиравшуюся передо мной перспективу, где на ветру трепетали деревья и стояли неподвижные статуи, я ложился спать.
В дверь моей квартиры звонят. Я встал очень рано, на рассвете, и теперь нежусь в облаке горьковатого запаха кофе. Я машинально перечитал первые страницы романа, якобы принадлежащего перу Маргарет Стилтон. Сейчас около девяти часов утра. Я открываю дверь. Я вижу перед собой высокую стройную женщину, прислонившуюся спиной к последнему изгибу перил на лестничной площадке. Солнечный свет, льющийся через фрамугу окна, падает на темные волосы, ниспадающие чуть колышущейся волной на плечи, и заставляет сиять мягким светом голубые глаза цвета берлинской лазури, а алые губы под его воздействием обретают тот пурпурный оттенок, что порождает ассоциации с царственным пурпуром, о котором говорится в Священном Писании. Мне навстречу изящным, легким, каким-то скользящим движением протягивается узкая ладонь со сверкающим сапфиром, синеющим прямо посредине этой текучей, подвижной, живой субстанции, схожей с электрическим током.
— Клеманс Массер. Я пришла не слишком рано?
Она вошла величественно и просто, как королева, входящая в свои покои. Я предоставил в ее распоряжение мое плетеное кресло и стол, на который она положила сумочку-кошелек из мягкой кожи, висевшую у нее на тонком ремешке через плечо. Из слухового окошка донеслось голубиное воркование: это сизарь ворковал у водосточного желоба. А перед гостьей предстало странное существо на голову ниже ее самой, с жалко опущенными плечами, сутулое, с бессильно повисшими вдоль тела руками, немой, безжизненный манекен, из тела которого отлетела душа, пораженная ослепительным блеском ее появления; живого в этом манекене, в который превратился я сам, остались лишь глаза, и теперь я в изумлении таращил их на нее. Клеманс Массер положила руку на произведение Маргарет Стилтон, и если у меня и оставались еще какие-то сомнения, то этот жест окончательно их развеял, настолько он был властным.
— Итак, вам понравилось?
— Роман переведен просто замечательно, — сказал я. — Не думаю, чтобы оригинальный текст мог быть лучше.
Жизнь грубо и резко возвратилась ко мне, и сердце мое забилось быстро-быстро.
— Что мы теперь сможем сделать? — спросила она, и ее голос, низкий и певучий, безо всякого притворства и жеманства, окончательно меня очаровал, так как в нем не было ни малейшего намека на тот вошедший в моду тон, которым говорили все молодые женщины на всех этажах нашего издательства, тон, отличающийся изобилием каких-то отвратительных, на мой вкус, «довесков» в виде добавочных носовых звуков. Эти дамы, наверное, вскоре уже и писать станут не просто: «Возьмите меня за руку», а нечто вроде «Вонзьминте менян зан рукун». «Да, так чтон жен мын смонжем тенперь сденланть?..» Я не сказал ей тотчас же: «А вы не догадываетесь?» Я уже избавил мою гостью от ее легкого плаща с серебряными застежками. Синий шерстяной свитер обтягивал ее высокую грудь. Стиль и слог Маргарет Стилтон маскировали мои мысли, весьма, кстати, простые. В мечтах я уже видел Клеманс обнаженной — она лежит на моей постели, а ее длинные раздвинутые ноги образовывают букву «V» в знак моей победы.
— Мы с вами поступим наилучшим образом, — ответил я, — мы предоставим событиям идти естественным путем и сами пройдем по всем обязательным ступеням издательской иерархии.
— Этот процесс будет долгим?
— Надеюсь, нет.
— Я уже приступила к работе над другим романом.
— Над другим?
— И уже нашла для него удачное название: «Рыдания эмира»; но я хотела бы, чтобы он вышел под моим именем.
— Позвольте мне называть вас Клеманс.
— Это вполне естественно.
— А когда вы ощутили склонность к писательскому ремеслу? Вы уже давно пишете? Не пописываете ли вы тайком?
— Тайком? От кого?
— От ваших близких… от мужа, к примеру…
— Я одинока и работаю второй помощницей хозяйки лавки, мисс Пенни Честер, это в Марэ. Мы торгуем предметами роскоши и аксессуарами для украшения квартир. Кстати, имя хозяйки лавки натолкнуло меня на мысль о псевдониме, и я выдумала Маргарет Стилтон. На самом-то деле Пенни Честер никакая не Пенни Честер, ее зовут Сюзанна Опла. Я веду все дела в лавке, когда она отправляется на поиски всякого старья вместе с Самантой, первой помощницей. Как только они за порог, я хватаюсь за перо и пишу, пишу, так сказать, в перерывах между двумя покупателями. Мне кажется, что так время бежит быстрее.