Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 83



Предметы не должны нас БЕСПОКОИТЬ, — рассуждает он, — ведь они не живые существа. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут, они полезны — вот и все. А меня они беспокоят, и это невыносимо. Я боюсь вступать с ними в контакт, как если бы они были живыми существами! [474]

Поэтому Рокантен избегает смотреть на пивную кружку в кафе и с отвращеньем отдергивает руку, коснувшуюся сиденья трамвая:

Да это же скамейка, шепчу я, словно заклинание. Но слово остается у меня на губах, оно не хочет приклеиться к вещи. А вещь остается тем, что она есть со своим красным плюшем, который топорщит тысячу мельчайших красных лапок, стоящих торчком мертвых лапок. Громадное повернутое кверху брюхо, окровавленное, вздутое, ощерившееся всеми своими мертвыми лапками, брюхо, плывущее в этом ящике, в этом сером небе, — это вовсе не сиденье. С таким же успехом это мог бы быть, к примеру, издохший осел, который, раздувшись от воды, плывет по большой, широкой реке брюхом кверху, плывет по большой, серой, широко разлившейся реке, а я сижу на брюхе осла, спустив ноги в светлую воду. Вещи освободились от своих названий [475].

А вот как описывает «оживший» стул Олег:

Постепенно выясняется, что все дело в стуле, и вот Олег, уже не отрываясь, глядит на него, но странное дело: чем больше это длится, а оно длится уже давно-давно, может быть целые годы, сладость его все увеличивается, как будто он теряет субстанцию, она утекает через его глаза в сторону стула, а стул этот явно поглощает ее, не приближаясь, в своем углу, неподвижно увеличивается в весе… Время томительно ползет, и Олег чувствует, что почти никакими силами нельзя уже оторвать этот стул от грязного бетонного пола, что он врос в него глубокими корнями и вдруг понимает… Конечно, это так, потому что стул медленно наливается кровью… ( Домой с небес, 233).

Стул здесь выступает в качестве собственно стула, объекта, на который направлено внимание Олега, и одновременно метафорически репрезентирует женское начало, поглощающее начало мужское:

Олег теперь понимает, что прежде, на воле, он был мужчиной, он был М., а стул был женщиной, вещью, объектом, здесь же, «в неволе», какие-то магические полюса переменились, и стул, который он всегда носил в себе как свою слабость, свой позор, свой грех, ожил и стал хозяином своего создателя; в то время как он все больше цепенеет и теряет субстанцию, стул медленно увеличивается и удивительно отвратительно оживает, наливается заимствованной жизнью, не сходя со своего места. Все, как в луче волшебного фонаря, фокус которого меняют, менялось, сползало, пятилось теперь вокруг в непоправимое окаменение вечного рабства. «Я М. Я Ж. — звенит у него в голове. — Я М. Я Ж.» И вдруг в отчаянии он корчится, рвется, и тогда стул, корчась тоже, рвется с земли, победоносно сопротивляясь, как будто невидимая рука борется с ним, а он, скрежеща зубами (стул скрежещет зубами), одолевает ее. По временам одна из ножек все же отделяется от бетона, и тогда (о, гадость!) оказывается, что ножка эта соединена с полом толстыми, синевато-красными, бугристыми, налитыми кровью венами. Потом ножка опять прирастает накрепко… Стул приседал, скрежетал, торжествовал, и искоренить его было совершенно невозможно. Олег слабел, терял силы, и навек укоренящимся рабством стул медленно наступал ему на грудь ( Домой с небес, 234).

У Сартра также существование, «пропитанное» жизненными соками, кровью, потом, спермой, неразрывно связано с сексуальностью:

Мое тело из плоти, плоть живет, плоть копошится, она тихо вращает соки, кремы, эта плоть вращает, вращает мягкую сладкую влагу моей плоти, кровь моей руки, сладкая боль в моей раненой плоти, которую вращают, она идет, я иду, я спасаюсь бегством, я негодяй с израненной плотью, израненный существованием об эти стены [476].

Характерно, что Олег тоже описывает контакт со стулом как половой акт: по мере потери Олегом его «субстанции», «сладость его все увеличивается».

Побороть существование, преодолеть его «вязкость» Рокантену помогает музыка; Олег же спасается молитвой:

Еще минуту, еще час, и все было бы кончено, ибо стул теперь четырьмя ногами, четырьмя насосами сосал из него кровь. И вдруг в потерявшемся сердце вспомнилась, проснулась отроческая молитва «Господи, защити и спаси…», и вдруг всасывающее движение как будто замедлилось, вернее, передвинулось куда-то в другое измерение, ослабев, как на картине, и какой-то белый день, рассвет в окне освежил ему лицо. Потом (о, счастье!) рядом заговорили люди, и с таким счастьем вслушивался он в их бормотание. Утро действительно наступало, и кто-то, посмотрев на градусник, сказал голосом его отца: «Сегодня они не пойдут в училище» ( Домой с небес, 234).



Речь здесь не может идти о том, что Олег, проснувшись в настоящем, слышит голос своего реального отца — герой живет один и о его отце в романе ничего не говорится. Налицо странный эффект: во сненаступает утро и Олег «просыпается», но просыпается не в настоящее, не в парижскую жизнь, а в свое русское прошлое, которое говорит голосом его отца; в этом прошлом стоят сильные морозы и дети могут не ходить в училище. Вспоминание здесь происходит совсем не так, как у Пруста: прошлое актуализируется не за счет чувственного восприятия какого-то объекта, а дается как откровение, как дар, «посланный» из той трансцендентальной сферы, куда обращена молитва героя. Олег обретает утраченное время, но время это эфемерно, как эфемерен его сон.

Второй опыт отключения сознания более позитивен, он не сопровождается кошмарами и позволяет Олегу узреть ту Бездну, то Безосновное, Ungrund, которое Якоб Бёме трактовал как божественное «ничто» и иррациональную свободу, чья чистая потенциальность предшествует актуальности Бога. Знаменательно, что исходной позицией, которую занимает Олег прежде чем пуститься в свое астральное путешествие, является как раз позиция повешенного вниз головой:

Наконец свободным вечером, никуда не собираясь, Олег лежит на диване, стараясь определить свою позицию перед Богом («prendre position devant Dieu»). Понять свое место в беспрерывном исчезновении всего… Долгими годами учась этому, еще в бреду жизни улыбается, предчувствуя катарсис, покой… Сперва мускулистое тело тяжело вытягивается в струнку. Ноги кладутся одна на другую, правую на левую (как у повешенного на двенадцатой карте таро). Руки скрещиваются на груди, голова на вытянутой шее, почти без подушки, как можно дальше откидывается назад. Невольный тяжелый вздох облегчения, неподвижности, смерти. Осатанелая напряженность отсутствия вытянутых, каменных фигур на саркофагах.

В левой ладони Олег сжимает часы, которые быстро согреваются от напряжения этих пяти минут внутреннего молчания.

Олег закрывает глаза и видит перед собою знакомое чудовище, огромный стальной гидравлический пресс, пар из ноздрей, который, медленно сдвигая челюсти, отжимает все живое за порог сознания… Пресс исчезает… Разница между тем, чтобы думать о «ничто» и ничего не думать. Знакомое, привычное напряжение в переносице, темнота, ночь, небытие… Время идет адски медленно, слышится биение сердца, звон в ушах, тело чешется, но чесаться нельзя, и вдруг, как волшебный фонарь, как огненное наводнение, — картины, ассоциации, воспоминания, внутренний диктор опять зарокотал, и Олег во мгновение побывал уже на Монпарнасе, в Дании и в астральном мире, но вдруг очнулся и, с мукой досады вцепившись в последний вагон огненного поезда, старается, разворачивая видение в обратном порядке, вернуться в исходное ничто — явственное чувство усилия, какое-то отделение от самого себя, и круг завершен, исходная темнота возвращена, и только от напряжения по ней плывут бесформенные огненные круги. Наконец пять минут прошло, и Олег, преображенный усилием, иконописно повзрослевший, просыпается к сознательной Темной Ночи… ( Домой с небес, 248).

474

Там же. С. 25.

475

Там же. С. 128–129.

476

Там же. С. 107.