Страница 22 из 49
Структура этого оксюморона остается неизменной, несмотря на постоянно меняющиеся определения обманчиво успешного «другого». В центре формулы обязательно оказывается внешняя инстанция — будь то «Россия», «творчество», «сущность жизни», «абсолютная подлинность искусства» или Виссарион Белинский, — инстанция, способная совершить волшебное превращение неудачи в успех. Образ «молодого» («второго», «незамеченного») поколения можно описать практически только через призму внешнего взгляда. В тот момент, когда доброжелательные наблюдатели должны были бы перестать говорить за «молодое поколение», предоставив ему возможность взрослеть, появляются «Числа», включившие такой взгляд извне в стратегию самопрезентации. Это поколение легко исчезает из поля зрения, его история вполне может выстраиваться как последовательное удостоверение отсутствия: отсутствия живой и талантливой молодежи в эмиграции, отсутствия внятной идеологии новой литературы, — вплоть до удостоверения пустоты, скрывающейся за фальшивым образом «молодого поколения». Но ситуация столь же легко переворачивается, становясь историей незамечания, недостаточно внимательного взгляда.
Характерно, что «молодые» литераторы охотно подхватывают столь беспокоящую «старших» тему поиска идеологии: идеология, воспринятая как отчужденная категория, оказывается еще одним способом смотреть на себя со стороны — поиск идеологии завершается ее ожиданием. Заинтересованно наблюдая за собой и ожидая зарождения новой идеологии, «молодое поколение» усиленно охраняет собственные рубежи от воздействия «чужих» — каких бы то ни было — идеологий. Единственная идеология, допущенная в структуру предъявляемого образа «мы», — идеология «простого», «главного», «важного», редуцирующая символические определения реальности к набору предельных значений. Пространство такой идеологии может быть определено исключительно как «подпольный», «внутренний» мир, мир недоговоренного и несказуемого, а значит, любая реализация — даже реализация в качестве «незамеченного поколения» — обеспечивается лишь при посредничестве взгляда извне. Только внешняя инстанция может сообщить о гибели целого поколения и призвать к состраданию. Постоянное балансирование между «внутренним» и «внешним», то есть перенос представлений об интимном, приватном в сферу публичности, делает риторику «молодого поколения» обратимой: оборотной стороной важного неизбежно оказывается негативно оцененная театральность, подлинное грозит обернуться чем-то обманчивым и фальшивым.
Конечно, ускользающий и мерцающий образ «молодого поколения» — поле непрерывного состязания «старших» литераторов. Способность влиять на «молодых» кажется значимым подтверждением статуса, единственно приемлемым оправданием и единственно мыслимой мотивацией «эмигрантской литературы». «Молодое поколение» становится зеркалом самых противоречивых ожиданий: от новизны до преемственности, от исполнения эмигрантской миссии до провала, доказывающего, что литература в эмиграции невозможна. Распадение старых и отсутствие новых нормативных определений успеха, своеобразный невроз ожиданий, предполагающий заниженные и завышенные требования одновременно, — все это прямо сказывается на тех моделях поведения, тех стратегиях самопрезентации, которые избирают начинающие литераторы-эмигранты. Для того чтобы этому поколению «дали слово», оно должно было в конечном счете стать незамеченным.
ГЛАВА 3
Институт незамеченности: нормы и акторы
Конечно будущий историк во многом нас оправдает…
Только нам от этого ничуть не легче.
Мотивы, которые вынуждают начинающих литераторов разыгрывать трагедию незамеченности, кажутся Владиславу Ходасевичу парадоксальными: «Молодые поэты не учитывают того, что Адамович в своих статьях последователен, а они нет. Адамович исходит из того положения, что эмигрантская молодая литература обречена гибели. Но ведь сами поэты хотят быть писателями и не чувствуют себя неспособными к литературной деятельности» [274]. В предыдущей главе речь шла о том, как— при помощи каких стратегий — образ «молодой эмигрантской литературы» был связан с символами незамеченности. Следующая задача — выяснить, почемуэто произошло, какие установки, мотивации, модели реальности поддерживают конструкт «незамеченного поколения», что именно побуждает двадцати-, тридцати-, сорокалетних эмигрантов идентифицироваться с гибнущей литературой.
В глазах своих наставников наши герои представляют именно литературное поколение. В предисловии к сборнику «Одиночество и свобода» Георгий Адамович противопоставляет героических молодых литераторов и «молодежь иного, более обычного склада. Для нее, в целом, русская литература за рубежом оказалась лишена интереса a priori, — ибо представлялась она ей каким-то донкихотством, пусть и благородным, но смешным, ни к чему ощутимому не ведущим» [275]. Однако для самих «молодых литераторов», как мы помним, было важно ощущать себя «людьми 30-х годов». Такую неоднозначность поколенческих терминов мы будем учитывать, и, прежде чем перейти к разговору об институте литературы, определениях литературы и литературном сообществе, поговорим о двух компонентах, из которых собственно складывается «поколение»: о специфическом чувстве причастности к определенному времени и о специфическом переживании общности. Эти темы нам уже приходилось так или иначе затрагивать, теперь мы остановимся на них подробнее.
«Незамеченное поколение» и определения времени
Поколенческая риторика, начиная с романтической, связывает переживание причастности эпохе с проблематизацией «истории» и «актуальности» — это общее место теоретических работ, так или иначе имеющих дело с понятием поколения. Разделение на молодых и старших, детей и отцов здесь подразумевает вопрос о праве «делать историю» и монополизировать пространство «современного», «актуального».
В этом смысле Клодин Аттиас-Донфю пишет об устойчивой иерархии возрастных стадий: зрелость занимает доминирующее положение, а молодость, впрочем, как и старость, — «маргинальное» [276]. Более сложную схему предлагает Пьер Нора: он выделяет несколько исторических фаз изменения статуса молодости начиная с французской революции 1789 года. Согласно этой типологии два интересующих нас десятилетия следовало бы отнести к своего рода промежуточному этапу (его хронологические рамки задаются концом XIX века, с одной стороны, и событиями 1960-х годов, «интернациональным бунтом молодежи» — с другой). Уже произошло, в терминологии Нора, «открытие» молодости как силы, которая может «взять на себя роль взрослых» и обеспечить «динамику политических и социальных трансформаций», но в то же время молодость еще не превратилась в «упорядочивающий принцип общества в целом», не утратила «возрастной символичности» и семантики «переходного периода в жизни» [277]. На этом этапе «приобщение молодежи к социальной ответственности взрослых происходит в бурном или регулярном, гладком или бешеном ритме смены поколений. <…> Все молодежные движения и организации конца XIX и первой половины XX века, от скаутских движений до католических и коммунистических организаций, были более или менее всего лишь каналами зависимости или интеграции молодежи в общество взрослых, в его структуры, идеологии, партии» [278].
Такая типология, в общем, согласуется с опорными пунктами исследований Джона Гиллиса, предложившего, пожалуй, наиболее развернутый вариант истории молодости [279]. Один из этапов этой истории Гиллис датирует первой половиной XX века и описывает как «эру юности». С начала прошлого столетия «юность» не только прочно утверждается в качестве особой возрастной стадии [280], но и пополняет представления о молодости новыми смыслами — от юных (и молодых) ожидают «невинности», «свежести», «естественности», с одной стороны, и «проступка», непослушания — с другой. И то и другое — проявления культа молодости, в котором, по мнению Гиллиса, отразились грезы и страхи «европейского общества» эпохи индустриализации [281]. Итак, и Нора, и Гиллис, говоря об исторических статусах молодости, помечают первую половину XX века как эру зависимости, несамостоятельности: молодость сохраняет повышенную значимость и ауру «идеальной поры» постольку, поскольку воспринимается через призму взросления, перехода к основной стадии жизни — зрелости [282]. В целом именно с этими представлениями имеют дело Эриксон и Айзенштадт, определяя молодость как стадию формирования «взрослых» сценариев поведения, выбора и отработки будущих «взрослых» ролей и т. д. [283]
273
Алферов А. Доклад, прочитанный в «Зеленой лампе» // Числа. 1933. Кн. 9. С. 204.
274
Ходасевич В. Новые стихи // Возрождение. 1935. 28 марта. С. 3–4.
275
Адамович Г. Одиночество и свобода // Собр. соч. СПб., 2002. С. 12.
276
Attias-Donfut С. Sociologie des générations. Paris: Press Univ. de France, 1988. P. 99.
277
Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 57–58.
278
Там же.
279
Gillis J. R. Youth and History: Tradition and Change in European Age Relations, 1770 — present. N.Y.; L.: Academic Press, 1974.
280
См., например: Hall G. S Adolescence: its Psychology, and its Relation to Physiology, Anthropology, Sociology, Sex, Crime, Religion and Education. New York: D. Appleton, 1904.
281
Gillis J. R. Youth and History. N.Y.; L.: Academic Press, 1974. P. 182–183.
282
О парадоксальности этих представлений: Naegele K. D. Youth and Society: Some Observation // Youth: Change and Challenge. N.Y.: Basic Books, 1963. P. 46, 61.
283
Eisenstadt S. N. From Generation to Generation. Glencoe, Illinois, 1956; Эриксон Э. Детство и общество / Пер. и науч. ред. А. А. Алексеев. 2-е изд., пер. и доп. СПб.: Речь, 2000; Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис / Пер. с англ. под общ. ред. А. В. Толстых. М.: Прогресс, 1996.