Страница 6 из 43
Стало быть, ноги озадачили леди Макканн гораздо меньше головы, увенчанной шляпой и на каждом шагу с трудом поворачивавшейся на окостенелой шее не меньше, чем на четверть окружности. Где же она читала, что именно вот так вот, из стороны в сторону, мотают головой медведи, загнанные в угол? У мистера Уолпола, возможно.
Хоть и небыстрый ходок, возможно в силу старой привычки и старых больных ног, леди Макканн видела это все более отчетливо с каждым сделанным шагом. Поскольку леди Макканн и Уотт двигались в одном направлении.
Хотя, как правило, благодаря своему католическому и воинственному воспитанию леди Макканн была женщиной неробкой, она все же предпочла остановиться и подождать, опершись на зонтик, пока расстояние между ними не увеличится. И так, то останавливаясь, то двигаясь, она следовала за высокой топающей фигурой на почтительном удалении, пока не добралась до своей калитки. Там, верная духу своих предков мужского пола, она подобрала камень и изо всех сил, которые, когда она выходила из себя, нисколько не стоило недооценивать, запустила его в Уотта. По всей видимости, Господь, всегда благоволивший к Маккан — нам из? направлял ее руку, ибо камень попал в шляпу Уотта и сбил ее с головы на землю. Тут явно вмешалось провидение, поскольку, ударь камень в ухо или затылок, что легко могло бы случиться, и почти случилось, там образовалась бы рана, которая никогда не зажила бы, никогда, никогда не зажила бы, ибо кожа Уотта заживала на редкость плохо, а в крови его, возможно, не хватало?. И даже спустя пять или шесть лет, несмотря на то что он каждый вечер и утро перевязывал ее перед зеркалом, на его правой ягодице красовалась кровоточащая рана травматического происхождения.
Помимо того что Уотт остановился, поставил сумки, поднял шляпу, надел ее на голову, поднял сумки и устремился после одного-двух фальстартов дальше, верный своему правилу, он уделил этому проявлению враждебности не больше внимания, нежели обыкновенной случайности. Он обнаружил, что это самое мудрое отношение — украдкой промокнуть в случае необходимости льющуюся кровь маленькой красной тряпицей, всегда лежавшей у него в кармане, поднять упавшее и как можно быстрее продолжить путь, считая себя жертвой обычного недоразумения. Но в этом не было ничего похвального. Поскольку это отношение стало после многочисленных повторений столь неотъемлемой частью его существа, что плевок в лицо, если воспользоваться простым примером, вызывал в его разуме не больше негодования, чем лопнувшие подтяжки или свалившаяся на задницу бомба.
Однако, едва он продолжил путь, его охватила слабость, и он свернул с дороги и уселся на высокой обочине, окаймленной густой нестриженой травой. Делая это, он знал, что ему нелегко будет снова подняться, что он должен был сделать, и снова двинуться дальше, что он должен был сделать. Но чувство слабости, которое он ожидал некоторое время, было таково, что он ему поддался, уселся на обочину, сдвинув шляпу на затылок и поставив сумки по бокам, согнул ноги в коленях, положил на колени руки, а на руки голову. Члены тела в таких случаях весьма добры друг к другу. Но в этой позе он недолго просидел на свежем ночном воздухе и вскоре улегся, так что одна половина его тела оказалась на дороге, а другая на обочине. Под шеей и далекими ладонями он ощущал прохладные влажные травы, росшие вдоль края канавы. Он немного полежал, прислушиваясь к тихим ночным звукам в изгороди позади себя, в изгороди перед собой, прислушиваясь к ним с удовольствием, и к прочим далеким ночным звукам тоже, какие издают светлыми ночами сидящие на цепи собаки, и парящие на своих маленьких крыльях летучие мыши, и принимающие более удобную позу грузные дневные птицы, и никогда не умолкающие листья, пока не начнут гнить, собравшись в зимние груды, и никогда не стихающий ветер. Однако пребывать в этой позе Уотт через некоторое время перестал быть в состоянии, а одной из причин этому стало, возможно, то, что он чувствовал, как луна изливает на него свои уже белеющие лучи, словно он был не здесь. Поскольку если и существовали две вещи, которые Уотт недолюбливал, то одной была луна, а другой солнце. Поэтому, нахлобучив как следует шляпу на голову и ухватив сумки, он скатился в канаву и лежал в ней ничком, наполовину скрытый дикой высокой травой, наперстянкой, иссопом, красивой крапивой, высоким болиголовом и прочими растениями и цветами, произраставшими в канаве. Пока он так лежал, до него отчетливо, издалека, извне, да, казалось, что действительно извне, донеслись совершенно одинаковые голоса смешанного хора.[3]
Пятьдесят два точка и еще пяток восемь пять семь один четыре и еще пяток восемь пять семь один четыре и еще пяток вот из разговора двух кумушек кусок здоровьице-то как у тебя благодарствую прекрасно а у тебя благодарствую хирею а у тебя благодарствую болею а у тебя благодарствую старею а у тебя
благодарствую тоже старею кума дожить бы мне до завтрашнего дня.
За этим куплетом следовал второй:
Пятьдесят один точка и еще пяток
четыре два восемь пять семь и еще пяток
четыре два восемь пять семь и еще пяток
вот так пирог большущий пирог
большущий румяный пирог
мистеру Человеку кусок
миссис Человек кусок
мастеру Человеку кусок
мисс Человек кусок
большущий пирог
каждому кусок
четыре два восемь пять семь и еще пяток четыре два восемь пять семь и еще пяток а когда пирогу выйдет срок все шагнут за порог в забвенья поток.
На этом пение заканчивалось. Уотт подумал, что из двух этих куплетов он предпочитал первый. Ведь «пирог» — такое грустное слово, не так ли? А «человек» — немногим лучше, не правда ли?
Но к этому времени Уотт устал от канавы, из которой уже подумывал выбраться, когда ему помешали голоса. А одной из причин, по которой он устал от канавы, было, возможно, то, что землю, очертания и странный запах которой были поначалу скрыты растительностью, он теперь ощущал и вдыхал, голую твердую темную вонючую землю. Поскольку если и существовали две вещи, которые Уотт ненавидел, то одной была земля, а другой небо. Поэтому он выбрался из канавы, не забыв сумки, и продолжил путешествие с меньшими трудностями, нежели опасался, с точки, где его остановило чувство слабости. Это чувство слабости Уотт оставил вместе с ужином из козьего молока и недоваренной кукурузы в канаве и теперь уверенно приближался к середине дороги, уверенно, но и боязливо тоже, поскольку в лунном свете наконец стали видны трубы дома мистера Нотта.
Дом был погружен во тьму.
Обнаружив, что парадный вход закрыт, Уотт пошел к черному. Он не мог толком позвонить или постучать, поскольку дом был погружен во тьму.
Обнаружив, что черный вход тоже закрыт, Уотт вернулся к парадному.
Обнаружив, что парадный вход все еще закрыт, Уотт вернулся к черному.
Обнаружив, что черный вход уже открыт, о, не слишком широко, всего лишь, как говорится, самую малость, Уотт проник в дом.
Уотт удивился, обнаружив, что черный вход, только что закрытый, теперь открыт. На ум ему пришли два объяснения. Первое заключалось в том, что его знание закрытого входа, столь редко бывавшее ошибочным, было таковым в данном случае, и что черный вход, когда он обнаружил его закрытым, был не закрыт, а открыт. Второе же заключалось в том, что черный вход, когда он обнаружил его закрытым, действительно был закрыт, но потом оказался открыт кем-то изнутри или снаружи, пока он, Уотт, занимался хождением взад-вперед от черного входа к парадному и от парадного к черному.
Уотт подумал, что из двух этих объяснений он предпочитал последнее как более красивое. Поскольку если бы кто-то открыл черный вход изнутри или снаружи, разве он, Уотт, не увидел бы свет или не услышал бы звук? Или вход был открыт изнутри, в темноте, кем — то, прекрасно знакомым с помещениями и облаченным в ковровые тапочки или чулки? Или снаружи — кем-то, настолько ловким на ноги, что его шаги не издавали ни звука? Или был и звук, и свет, а Уотт не услышал одного и не увидел другого?