Страница 26 из 43
Мы никогда не мешались с прочим сбродом, грудившимся в коридорах, прихожих, ужасающе шумным, крикливо угрюмым и вечно играющим в мячик, вечно играющим в мячик, но степенно и деликатно покидали свои покои и через эту сумятицу, это хихикающее скопище дерьма пробирались к погоде, бывшей нам по нраву, вновь проходя через это на обратном пути.
Погода, бывшая нам по нраву, представляла собой смесь сильного ветра и яркого солнца.[7] Но если для Уотта необходимым условием был ветер, то для Сэма необходимым условием было солнце. Поэтому если солнце, хоть и яркое, было не таким ярким, как могло бы, а ветер — сильным, Уотт не особо жаловался, а я, освещенный лучами разумной мощности, прощал ветер, который, хоть и сильный, вполне мог быть куда как сильнее. Стало быть, очевидно, что редко выпадала такая возможность, когда, прогуливаясь и, возможно, разговаривая в маленьком саду, мы прогуливались и, возможно, разговаривали с равным удовольствием. Ибо когда на Сэма ярко светило солнце, Уотт задыхался в пустоте, а когда Уотта трепало, точно лист, Сэм ковылял в непроглядной тьме. Но вот когда желаемые степени продуваемости и освещенности совпадали в маленьком саду, тогда мы были равно спокойны, каждый по-своему, пока не стихал ветер, не заходило солнце.
Дело вовсе не в том, что сад был настолько мал, площадью он был около десяти-пятнадцати акров. Но нам после наших покоев он казался маленьким.
В нем в тропическом изобилии росли огромные светлые осины и вечно темные тисы, а также другие деревья в меньших количествах.
Они поднимались из сорняков, где не было тропинок, так что мы в основном прогуливались в тени, густой, дрожащей, яростной, буйной.
Зимой под нашими ногами на увядших сорняках корчились тощие тени.
Ни следа цветов — кроме тех, что растут сами по себе, или никогда не умирают, или умирают только много лет спустя, задушенные сорной травой. Преобладали одуванчики.
Ни признака овощей.
Существовал маленький поток, или ручеек, никогда не высыхавший, текший то медленно, то необыкновенно стремительно в своей всегда узкой канаве. Трухлявый простенький мостик перекинулся через его темные воды, простенький горбатый мостик, находившийся на грани распада.
В один прекрасный день в вершину этого сооружения провалилась ступня и часть ноги Уотта, поступь которого была тяжелее обычного, или же вышагивал он с меньшей осторожностью. И он наверняка упал бы и, возможно, был унесен прочь бурным потоком, не окажись поблизости я, чтобы его вытащить. Благодарностей за эту пустячную услугу я, помнится, не получил. Но мы сразу же взялись за работу, Уотт с одного берега, я с другого, пользуясь прочными ветвями и ивовыми прутьями для восстановления разрушенного. Вытянувшись во весь рост, мы лежали на животах, я во весь рост на своем животе, Уотт во весь рост на своем, частично (для безопасности) на берегах, частично на мосту, старательно работая вытянутыми руками, пока наши труды не были закончены и мост не стал таким же, как прежде, а то даже и лучше. Затем, встретившись глазами, мы улыбнулись — поступок, который мы редко совершали, находясь вместе. Полежав немного с этой необыкновенной улыбкой на лицах, мы двинулись вперед и вверх, пока наши головы, наши великолепные выпуклые лбы не встретились и не соприкоснулись. Уоттов великолепный лоб и мой великолепный лоб. А затем мы сделали то, что делали редко, — мы обнялись. Уотт положил свои руки на мои плечи, я положил свои на его (вряд ли я мог сделать иначе), а потом я прикоснулся своими губами к Уоттовой левой щеке, а потом Уотт прикоснулся своими губами к моей левой щеке (вряд ли он мог сделать меньше), все это совершенно молча, а над нами дрожали вечно сплетающиеся ветви.
Видите ли, мы были привязаны к маленькому мостику. Поскольку, не будь его, мы не смогли бы перемещаться из одной части сада в другую, не замочив ног и, возможно, подхватив простуду, могущую развиться в пневмонию с — что весьма вероятно — фатальным исходом.
Ни малейшего намека на скамейки, на которые можно было бы присесть и передохнуть.
Кустики и кусты, заслуженно так называемые, там не произрастали. Зато на каждом шагу высились заросли, совершенно непроходимые чащи и большие купы ежевики в форме пчелиных ульев.
Птицы всех разновидностей наличествовали в изобилии, и мы с восторгом швырялись в них камнями и комьями земли. Особенно малиновок, пользуясь их доверчивостью, мы уничтожали в несметных количествах. А гнезда жаворонков, заполненные яйцами, еще теплыми от материнской груди, мы с особенным наслаждением растаптывали ногами в пух и прах в соответствующее время года.
Но главными нашими друзьями были крысы, жившие за ручьем. Длинные такие, черные. Мы приносили им такие яства с нашего стола, как сырные корки и вкусные хрящики, еще мы притаскивали им птичьи яйца, лягушек и птенцов. Восприимчивые к этим знакам внимания, они сновали вокруг при нашем появлении, выказывая доверие и признательность, взбирались по нашим штанинам и повисали на груди. Тогда мы усаживались посреди них и скармливали им с рук славную жирную лягушку или дрозденка. Или же, внезапно схватив упитанного крысеныша, отдыхавшего после трапезы у нас на животе, мы отдавали его на растерзание его же мамаше, или папаше, или братцу, или сестрице, или еще какому-нибудь менее удачливому родственничку.
Именно в таких случаях, решили мы после обмена мнениями, мы становились ближе к Богу.
Если Уотт говорил, то голосом тихим и быстрым. Вне всяких сомнений, звучали, будут звучать голоса более тихие, более быстрые, чем голос Уотта. Но чтобы из человеческого рта когда-либо исходил, будь то в прошлом или будущем, разве только в бреду или во время мессы, голос одновременно столь быстрый и столь тихий, поверить трудно. Также в разговоре Уотт пренебрежительней, чем это общепринято, относился к грамматике, синтаксису, произношению, дикции и, весьма вероятно, если бы правда была известна, к написанию тоже. Впрочем, такие имена собственные мест и людей, как Нотт, Христос, Гоморра, Корк, он выговаривал крайне тщательно, и в речи его они появлялись пальмами, атоллами, с долгими паузами, поскольку он редко уточнял, в весьма оригинальной манере. Забота о композиции, неуверенность по поводу продолжения, сама необходимость продолжения, неотделимые даже от самых счастливых наших импровизаций и коих не лишены ни птичьи трели, ни даже звериные крики, тут явно места не имели. Уотт говорил словно бы под диктовку или декламируя, наподобие попугая, текст, ставший знакомым после многочисленных повторений. Многое из этого стремительного шепота пропадало втуне по причине несовершенства моего слуха и понимания, многое уносилось прочь бушующим ветром и терялось навсегда.
Этот сад был окружен высокой изгородью из колючей проволоки, весьма нуждавшейся в починке, в новой проволоке, в свежих колючках. За этой изгородью, там где она не заросла шиповником и гигантской крапивой, со всех сторон отчетливо виднелись схожие сады, схожим образом огражденные, каждый со своим корпусом. То сходясь, то расходясь, изгороди эти являли собой весьма нерегулярный контур. Изгороди нигде не были общими. Но расстояние между ними в некоторых местах было таково, что широкоплечий или широкозадый мужчина, пробирающийся этими узкими проходами, сделал бы это с большей легкостью и с меньшим риском для своего пальто и, возможно, штанов, двигаясь боком, а не передом. Для мужчины же толстожопого, напротив, или толстопузого совершенно необходимо было двигаться прямо, если он не хотел, чтобы его живот, или задница, или, возможно, все вместе было проткнуто ржавой колючкой или ржавыми колючками. Толстожопая и грудастая женщина, например разжиревшая кормилица, была бы вынуждена поступить точно так же. А вот люди одновременно широкоплечие и толстопузые, или широкозадые и толстожопые, или широкозадые и толстопузые, или широкоплечие и толстожопые, или грудастые и широкоплечие, или грудастые и широкозадые ни в коем случае, если они пребывали в здравом уме, не должны были обрекать себя на этот вероломный лабиринт, но развернуться и вспять направить свой шаг, если им не хотелось оказаться проткнутыми в нескольких местах одновременно и, возможно, до смерти истечь кровью, или быть заживо сожранными крысами, или умереть от истощения задолго до того, как услышат их крики и еще более задолго до того, как появятся спасатели, мчащиеся с ножницами, бренди и йодом. Поскольку, не будь их крики услышаны, возможность их спасения была бы невелика, столь обширны и столь пустынны бывали обычно эти сады.