Страница 2 из 7
Под конец сторож, с которого взяли слово не делать глупостей и позволили выйти из бытовки, бродил вдоль свежих борозд, бубнил:
– Правильно, ребятки, пр-равильно! Так их, нехристей, так их разэдак, прости-господи-что-скажешь!
Написали баллончиками на кабинке бульдозера: «Армагеддон! Не отсидишься» – и ушли, оставив старика, напряжённо перечитывающего непонятную ему фразу.
Оглядев взволнованный Стяг, Фима поднял руку.
Но отец Михаил будто не замечал ни его поднятой руки, ни набухающей заново тишины. Возился на столе. Выровнял стопку лежащих на углу тетрадей, переложил сноп собранных в воскресенье дубочков.
– Честной отец, позвольте.
– Тебе, Фима, лучше бы сейчас помолчать, – мягко, но категорично перебил его отец Михаил. – Уж поверь моему слову, не делай себе хуже.
– Позвольте.
Фима поднялся с места, ступил в проход между парт.
Отец Михаил показал рукой: что ж, говори. И как-то по-мужицки, враскорячку, уселся на свой скрипучий стул с высокой спинкой.
Обычно тот, кто хотел высказаться перед Стягом, становился к нему лицом. Но отец Михаил не вызвал, и Фима остался на своём месте.
– Батюшка, мы совершили проступок, – начал Фима. – Выступили без благословения. Я виноват. Убеждал всех, что вы нас поддержите. Но, владыко, что нам было делать? Смотреть, как часовню по бревну разберут и увезут с глаз долой? Нас ведь учили: Святой Воин впереди вас. А тут! У нас под носом, – Фима начал сбиваться: хотелось выплеснуть всё сразу, пока не остановили. – Разберут и поставят за оврагом, там через поле как раз свалка, – Фима почувствовал жар, кровь зажурчала в висках. – Мы справимся, благословите нас.
– Ах ты! Не стану даже слушать, – дрогнувшим от гнева голосом сказал отец Михаил. – И как только додумался?!
Будто оценивая, понимает ли Фима, о чём идёт речь, отец Михаил всмотрелся в его лицо.
– Возглавить мне предлагаешь?! – и отвернулся к окну.
Сказал громче, но гораздо спокойней:
– Сколько раз говорил им: больше вам нужно церковных часов, больше. Вот, пожалуйста! Батюшки-светы, вы кем себя возомнили?
– Стяжниками, – еле слышно выдавил Фима.
Отец Михаил промолчал. Услышал, скорей всего, но промолчал.
Дневальные начали мыть коридор. Прошлёпали за дверью босые ноги, забулькала отжатая с тряпки вода, чавкнув, стукнула в дощатый пол швабра.
Фима вздрогнул как от озноба. Давящее болезненное чувство вошло в него с этими звуками. В коридоре кричали:
– Воду!
– Несу, несу! Напор слабый.
Швабра чавкала, каждый раз чуть дальше от двери. Внешне жизнь в Стяге шла обычной чередой: в полдень дневальные начинали мыть полы. Только внешне… Внешнее отслаивалось от сути, как переваренное мясо от кости.
Отец Михаил сказал:
– Я вижу, Ефим, большую гордыню в тебе. Вы поступили как тщеславные людишки, которым очень хотелось стать героями. Выглядеть героями.
– Нет, мы…
– Не перечь, пожалуйста.
Приподнятый над столом палец: молчи и слушай.
– Как вы настоятеля, отца Антония, выставили? Как он выглядит после вашей выходки?
Плохо выглядит, чего уж там. Сам не встал на защиту вверенного. Как он тут может выглядеть?
– Часовню всего лишь переносят. Это… это можно, понимаешь ты или нет? Перенесут, освятят заново. Проведут к ней асфальтовую дорогу. Да что ж это такое! Епархия перенос одобрила, понятно вам?! Слов не хватает!
– Мы…
– Что – «мы»? Вы… Господи Вседержитель, даже говорить об этом дико. Дико даже говорить. Как же вы дерзаете лезть туда, куда вам никак не положено! Больше того – против воли духовенства!
Фима больно укусил себя за нижнюю губу – чтобы хоть как-то сохранить благочинность.
Шёл сюда вслепую, не понимая совершенно, куда и зачем.
Душа ныла, искала уюта.
Папаша звал к себе, в свою новую семью. И Фима даже пожил у них два дня. Сводная сестра Надя, почти его ровесница, оказалась девушкой норовистой, но открытой и весёлой. Пожалуй, была она даже доброй. Посматривала на Фиму украдкой, как на диковинного зверька, которого нужно бы приласкать, да боязно. Мачеха Света говорила ему «Фимочка», спрашивала, на какой подушке ему лучше спать – побольше или поменьше, какой ему чай – совсем горячий или попрохладней. Ни с чем серьёзным не лезла. Свозила его на могилки, к маме и к бабе Насте. Ждала в сторонке.
И всё же на третий день, за завтраком, Фима понял, что это невозможно – жить с ними. Физически неразрешимо. Как ходить по потолку, как быть одновременно в двух местах: не-воз-мож-но.
Детство было скучным. Пустым и плоским, как нераскрашенные раскраски. Одёжка залатанная, невкусная еда – и тесные, по рукам и ногам опутывающие вечера подле бабушки. Спасался книгами: домашняя библиотека была большая. Наполовину – книги из бабы-Настиной юности, наполовину – папашкины. В старших классах в районную библиотеку ходил, просиживал выходные в читальном зале. К концу школы, правда, книги начали раздражать. Надоело переживать чужое. Разве что про войну всё ещё мог читать.
Да, детство было скучным.
Баба Настя любила его, конечно. Любви её в памяти хранилось много. И молчаливой нежности. И двужильной заботы. Только почему-то не взошло ничего в ответ на эту любовь. Ничего, чем можно было бы жизнь раскрасить.
Баба Настя героически растила Фиму на пенсию – и с возрастом чувство благодарности к ней так разбухло в его сердце, что начало тяготить. И стало ещё скучнее. Так скучно, что порой, стоя с бабой Настей в церкви, он, смущаясь, принимался просить о непростительных глупостях. Чтобы наткнуться ему по дороге со школы на толстую пачку денег – и чтобы они с бабой Настей могли куда-нибудь поехать, далеко куда-нибудь, в красивое солнечное место, где будет море, и белые корабли на горизонте, и песок, и люди красивые, загорелые…
Теперь, останься Фима в папашкиной семье, море с кораблями было бы, наверное, вполне достижимо.
Но всё это оказалось уже совсем ненужным.
Фима понял: от новой взрослой пустоты, которая грянула после смерти бабы Насти, ему не спастись, поселившись приёмышем в этой семье. Потому что не хватит. Потому что не заполнят столько пустоты новая одежда и вкусные обеды – и это осторожное «Фимочка», произносимое посторонней, приручающей его тёткой. Все дни, проведённые в доме отца, Фима переживал раздражающее состояние внутренней неопрятности, ложью потел противно. Останься он там – ради сытости, как дворняга какая, – и пришлось бы всю жизнь отзываться на «Фимочку», отрабатывать, делать стойку.
Долго не искал. Вспомнил мелькавшие в телевизоре репортажи о стяжниках, сходил в библиотечный интернет-зал, просмотрел сайт. Дохнуло чистотой и силой. Православное дело впервые предстало перед ним во всём своём неоспоримом великолепии. Не искать, поскуливая, своего уголка – с куском мутного обывательского солнца, с куском обывательской правды, трусливой и затхлой, – а жить во всю ширь, чтобы место твоё было – вся твоя страна, которая с твоей помощью наполнится солнцем настоящим, немеркнущим, и настоящей всепобеждающей правдой…
Подумал устало: кажется, нашёл.
Его приняли на испытательный срок в Любореченское отделение: лекции, разные несложные задания – то заболевшему батюшке лекарства отнести, то цемент в строящейся церкви разгрузить. Стал через сутки ночевать в помещении Стяга – сторожил. Заодно прятался от папаши, донимавшего настойчивыми приглашениями жить у него, мучительными для обоих слезами раскаяния, дурацкими сумками с едой, которые оставлял у соседей, если Фима не открывал ему дверь. Фима ждал, когда тот заговорит с ним о бабы-Настиной квартире: наверняка ведь какие-то документы нужно было оформлять. Наследство и всё такое. Но папаша молчал.
По окончании испытательного срока Фиму вместе с двумя десятками таких же кандидатов из Южного округа привезли в Москву, в Центр. Там-то он всё сразу и понял. И не от чьих-то мудрёных речей – не было никаких речей. Но как только ступил на эту территорию, сразу сказал себе: моё.