Страница 8 из 90
А Сева, еще не принятый в комсомол по малолетству, этот брак одобрял. Курт покорил его в одно из посещений их семьи. Он забрал обоих мальчишек в комнату, где был расстелен ковер, и стал выделывать с ними всякие штуки. Они долго возились на полу — Курт разрешил ребятам связать его крепко веревкой, а потом высвободился как-то из нее, точно фокусник. И руки были связаны, и ноги, но когда они вязали его, он сильно напружинил мускулы. В общем, он был стоящий парень, этот Райнер, недаром о нем писали в газетах. И главное — не воображал, а вел себя попросту, как настоящий человек. А если вдуматься, то ведь он был кем-то вроде немецкого Чапаева…
Про Чапаева Сева читал хорошую книгу, и даже сам нарисовал и приколол над столом портрет Чапаева в высокой смушковой шапке и с усами.
Конечно, Чапаеву было малость лучше — у него имелся замечательный русский комиссар-коммунист. И вообще Чапаев действовал не где-нибудь, а в России, где народ был настроен по-боевому, революционно. Но нельзя же не ценить человека из другой страны только за то, что революция там еще не победила! Он-то был смелый и за себя никогда не дрожал. Нет, Сева очень уважал Машиного мужа.
И вот она сидела за чертежом, и кто-то позвонил. Сева открыл дверь и принял телеграмму. Это сестре, из Ферганы. Почему из Ферганы? Курт, кажется, совсем недавно писал из Магнитогорска. Впрочем, он ведь путешествует, счастливец.
Маша прочитала и нахмурилась. «Что он ей там написал?» — подумал Сева. Она подняла глаза от телеграммы, но ни на что не взглянула, — казалось, Она посмотрела в себя.
— Я уезжаю, — сказала она Севе. — Надо скорее. Он
в
больнице. Какое-то опасное осложнение после того ранения в голову.
И не дожидаясь, что скажет брат, она пошла одеваться. Сева взглянул на телеграмму. Она была подписана незнакомым именем: главврач Овчаренко.
Как медленно идет поезд! Тук-тук — постукивают ко
леса
на стыках рельс. Мимо летят деревья в снегу, деревянные домики, каменные кубы промышленных зданий. Мимо пролетает родная, все еще мало знакомая земля, — всюду строят, всюду дома в лесах, и снежные пряники
на
каждом бревне, на каждой досочке.
Интересно? Должно быть. Маше не до этого. Маша торопится — успеть бы. Недаром сердце ее ныло так тоскливо, предчувствовало беду. Откуда это осложнение? Слишком рано он погрузился снова в работу. Эти поездки, выступления на митингах — он же ничего не делает вполовину, он всегда расходует себя до предела. Всякий раз, всходя на трибуну, он ведет себя так, словно это и есть наш последний и решительный бой, словно именно сейчас он и должен найти самые горячие, самые неопровержимые аргументы в защиту коммунизма, в защиту пятилетки, против международного капитала. И он их находит — каждая фраза переводчика заглушается аплодисментами. Понятно — это он готовится к разговору с рабочими своей родной страны, накапливает силы. По здоровье, здоровье…
Тук-тук — стучат колеса. Маша едет день, два, три. В вагоне холодно, а главное — полное отсутствие вестей. Что с ним? Скоро ли она доедет, в самом деле? Зачем, зачем отпустила его одного? При ней бы, наверное, ни
чего
не случилось.
За окном потянулась голая рыжеватая земля, кургузые деревья с толстыми стволами и слишком коротко подстриженными шапками, — это тутовник, с него каждый год срезают зеленые ветви на корм шелкопрядам. Здесь уже тепло, женщины ходят в калошах на босу ногу.
Она сошла в незнакомом городе и бегом, побежала по адресу, указанному в телеграмме. Она не взяла с собой никаких вещей, только портфельчик со сменой белья и полотенцем, — бежать было легко. На улицах попадались огромные величественные верблюды, множество людей в незнакомых восточных одеждах, трусившие мелкой рысцой ослики. Все это было фантастично, неправдоподобно и ни к чему.
Главврач Овчаренко печально взглянул на нее и предложил сесть. Но она стояла прямо против его широкого стола, глядела в упор и спрашивала:
— Где он? Жив? Скажите, жив?
— Вы еще очень молоды, — ответил главврач, выйдя из-за своего огромного стола и взяв ее за руку. — У вас все впереди, хотя какие тут могут быть утешения! Скончался два дня тому назад. Кровоизлияние в мозг. Не хоронили, ждали вас.
Белый халат Овчаренко пахнул папиросами, — Маша плакала, прижавшись к груди главного врача, она вся тряслась от плача и не могла остановиться. Главврач гладил ее по вздрагивавшим плечам и терпеливо ждал, когда этот взрыв утихнет. Он хорошо знал, что после таких слез женщине станет легче, она ослабеет и успокоится хоть немного, а потом постепенно справится с горем. Хуже, когда такое известие встречают молча, не двинув ни одним мускулом лица. За таких людей главврач всегда беспокоился больше.
Это сон. Конечно, сон! Тихо и незаметно жила себе молодая девушка, мечтала о подвигах, только еще мечтала, не совершила ни одного! И вдруг явился герой, замечательный человек, и избрал ее своей женой. Месяц замужества — мгновенный, весь неясный еще, — она только привыкала к этому человеку, — короткая разлука — и вот… Сырые комья земли на холмике да красная звездочка в изголовье. Зачем ты приходил в мою жизнь, милый? Чтобы я узнала и запомнила, как трудно жить на земле одной? А может, затем, чтобы острее, врезалась в сердце одна единственная мысль: служи времени, живи для великой цели, и даже в мелких своих личных обстоятельствах не забывай — ты женщина нового общества.
Разве жизнь состоит только из вечера и ночи? Но в том-то и заключалось Машино несчастье, что Курт за короткое время успел стать другом. И хотя он смеялся, рассказывая своему товарищу из Института Маркса и Энгельса о том, как его жена не пожелала взять его фамилию, — именно после этого он стал уважать Машу еще больше. А она была довольна. Легкое ли бремя — носить знаменитую фамилию, случайно залетевшую в твой паспорт? Больше ли у нее, жены, прав гордиться заслугами мужа, чем у всех остальных, кто знает его жизнь и дела? Разве помогала она ему в те далекие тяжелые годы, когда он сражался против банд Носке — Шейдемана? Нет и нет. И не к лицу ей греться в лучах чужой славы. Она сама существует, какая ни на есть. Сама.
Наверное, поэтому она не рассказывала о своем замужестве и подругам по фабзавучу. Только секретарь заводского партийного комитета откуда-то знал об этом, — он вообще знал все обо всех, такая уж у него была должность, — и, бывало, спрашивал ее, здоров ли Курт, не выступит ли на слете ударников…
Одиночество… Конечно, она попыталась тотчас сравнить себя с Куртом. Он был в заключении, когда узнал, что его жена погибла для него, оставила его, вышла замуж. Он не упал духом, приговоренный к пожизненному заключению, он продолжал жить, заниматься по утрам гимнастикой, петь песни, перестукиваться с товарищами.
А она? Она не видела ужасов, она здорова, окружена друзьями. Если она стала его женой, значит, почувствовала в себе достаточно сил, чтобы идти с ним наравне, чтобы переносить испытания. Первым испытанием стала его смерть. А она должна жить, учиться, работать так, будто все по-прежнему, будто не было никакого несчастья. Должна — значит, сможет.
Так она рассуждала. Но жестокая тоска пригибала ее к земле, преследовала и томила. И вечерами, сидя дома за учебником, Маша часто вдруг начинала плакать, не могла удержаться от слез. Ей казалось, что теперь она всегда будет несчастной и одинокой. Хотя бы ребенок остался, как память о нем, как продолжение его жизни. Но нет, одна!
— Доченька, надо успокоиться. Не терзай себя, отвлекись от своего горя, — говорили отец и мать.
— Тебе надо рассеяться, — говорил ей отец, поглаживая ее кудлатую светло-русую голову. — Сходи в театр, музыку послушай. Что пользы из того, что ты мучаешь себя и плачешь по вечерам? Силы надо беречь, они тебе нужны для учебы, для дела.