Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 44

— Ты не приедешь? — спрашивает он. — Ты решила остаться там?

— Да. Я решила остаться.

— Почему, Кристина? Умоляю, скажи — почему?

— Потому, — говорю я и чувствую, как мои губы расползаются в улыбке. — Потому что я здесь стала птицей…

О, это молчание в непрерывном пульсе звуков… словно остановившееся сердце. Только это молчание и значит что-то, только такое молчание…

— А дедушка? — спрашиваю я, хотя знаю ответ заранее.

Мне кажется, я вижу как он кивает на другом конце земли. Йоран шепчет что-то непонятное и называет дату дедушкиной смерти.

— Ну вот и все, — говорю я. — Теперь я все знаю…

И осторожно кладу трубку на рычаг. Теперь они окончательно потеряны, и нет больше прошлого, о котором стоило бы сожалеть. Дорогуша, внутренним слухом улавливаю я шепот помешанного старика, дорогуша-дорогуша… и голос его постепенно исчезает, переходит в другой, недоступный мне регистр. Значит, они умерли в один и тот же день, дедушка и англичанин, в день, когда я расправила крылья и улетела из его дома…

В Варанаси я с каждым мгновением становлюсь старше, хотя мне и кажется, что время стоит неподвижно, дни словно застывают и остаются со мной навечно. Кристина, падший ангел, куда лежит твой путь? Лабиринт твоей души не имеет карты, и все тропы ведут назад. Кристина, падший ангел, птица, ошалевшая от игр с превращениями. Роман о твоей жизни не имеет названия… потому что не за что зацепиться, невозможно найти хотя бы одно событие в ней, которое можно было бы считать правдой, или быть уверенным, что оно и в самом деле было, или даже просто не сомневаться, что о нем, об этом вряд ли состоявшемся событии стоит что-то узнать… Твое падение преследует тебя, как тень, ты посчитала себя вправе сделать отсутствие надежды своим Богом и своим возмездием. Но кто сказал, падшая женщина, птица, что у тебя есть это божественное право, кто тебе это сказал, Кристина, женщина-птица? В Варанаси время стоит неподвижно и ждет тебя.

Ганг… волосы богини, грязный локон, ниспадающий с гор. Сюда стекаются пилигримы и больные — чтобы умереть в утробе матери всех рек, чтобы очиститься в ее водах и, возможно, с надеждой избежать вечной жизни в гнилостном круговороте мира. Но моя судьба еще не решилась.

Я живу с горсткой таких же, как я, в заброшенном складе позади одного из десятков самодельных крематориев, где индусы сжигают своих усопших. Каждый день я встаю на рассвете и иду к реке… Сижу на мостках, слушаю пенье пилигримов… оно поднимается к небу, как воздушный шар. Бархатцы, отражаясь в воде, образуют загадочный узор. И этот вечный запах горелого мяса, и вздувшиеся трупы утопленников, медленно, как поплавки, плывущие по реке… Так я провожу каждое утро и физически чувствую, как останавливается время.

Я сижу, опустив ноги в воду, и всматриваюсь в маленькие водоворотики, образующие углубления на поверхности воды. Я ласкаю волосы богини моими босыми ногами, и мне кажется, они уплывают от меня, исчезают, как внезапно пришедшие в голову и тут же позабытые мысли. Я зачерпываю воду рукой и пробую на вкус, но трупный привкус нестерпим, и меня тут же начинает рвать.

Мои глаза прикованы к матери всех рек, к отражениям алых бархатцев, пульсирующим в мелкой волне, как обнаженное сердце… запахи и испарения образуют странные колеблющиеся фигуры в тонком, не больше метра, волшебном слое между воздухом и водой, иногда я вижу там свое собственное лицо, лицо птицы с черными бусинками глаз. Мне становится смешно, и я хохочу в голос, так, что люди на меня оглядываются.

Днем жара невыносима и мохната, я не в силах встать со своей койки… лежу и ни о чем не думаю. Иногда принимаю что-нибудь, спид или героин, что есть под рукой… в такую жару галлюцинации чудовищны: я вижу, как меня поглощает адский огонь, запах серы настолько силен, что я теряю сознание и проклинаю мать — мне кажется, именно она обрекла меня на все это.

На полу, завернувшись в одеяло, валяется француз. Он истощен, к тому же у него дизентерия. Он блюет и испражняется прямо в одеяло, вонь совершенно невыносимая, но здесь на это никто не обращает внимания, такие понятия, как сочувствие и взаимопомощь, давным-давно покинули наше убежище. В окно, как густой сироп, льется Индия: запахи курений и карри, кумкума [52], протухшего мяса, гимны пилигримов, вой собак и мычание коров. На потолке — роскошная паутина, если подуть, она шевелится, словно начинает жить своей собственной жизнью.

Вечер подступает исподтишка, как осторожный ночной зверь… Что я здесь делаю? Я словно замерла в падении в бездну… но рано или поздно я грохнусь на дно, и от меня останутся только острые окровавленные осколки, цветные стекляшки, и они со временем займут свое место в бесконечной мозаике прошлого и будущего. Но сейчас я словно вмерзла в мутный куб этого заброшенного склада, и все, что мне остается — ждать.





Темень ночью — как эластичный мускул, она обнимает мое тело подобно невидимому любовнику, и я начинаю ласкать себя… Я здесь — мадонна, а француз — мой умирающий перворожденный… и я ласкаю себя, ласкаю, пока не проваливаюсь в сон.

Ночью я просыпаюсь, залезаю на подоконник и сажусь на корточки. Мне снова хочется стать птицей… Я надеваю свое оперение, такое шелковистое и блестящее в серебряном лунном свете — и летаю над городом до рассвета.

Весной меня занесло в Непал. В Катманду, городе мертвых, мне все же удается найти живую душу. Это шведка, ее зовут Анна… она напоминает мне давным-давно забытое прошлое, может быть, я встречалась с ней в прошлой жизни, не знаю… во всяком случае, я понимаю, что она на какое-то время может стать моим спасением.

Мы встретились случайно на автобусной станции и решили снять один номер на двоих. В гостинице Анна распаковывает свой рюкзак: одежду — на плечики, трусики — аккуратной стопкой на полке, туалетные принадлежности — красивой шеренгой на ночном столике.

— У тебя очень мало вещей, — говорит она и смотрит на мою грязную сумку из Раджастана. — Не понимаю, как ты обходишься. Мне обязательно нужны хотя бы минимальные удобства… впрочем, я, наверное, не настоящая путешественница.

Она смеется и виновато отворачивается к окну.

У нее темные волосы и нервные голубые глаза. Она в Азии всего несколько месяцев и скоро собирается возвращаться домой, в какую-то дыру в средней Швеции, название которой я тут же забываю. Но, собственно, почему я цепляюсь за нее? Наверное, потому, что она все время задает наивные вопросы, напоминает мне о чем-то… о ком-то, кем я могла бы стать, но так и не стала.

— А ты не хочешь родить? — спрашивает она в первый же вечер. — Тебе ведь уже под тридцать. Неужели тебе не хочется иметь мужа и ребенка?

Я тупо смотрю на нее, не зная, что ответить.

— Я-то обязательно скоро заведу ребенка, — улыбается она. — Мне летом будет двадцать два, и сразу начну об этом думать. Нет ничего хорошего в поздних родах.

Она молода, неопытна, в каком-то смысле невинна и битком набита этими простыми с виду вопросами. Не хочешь ли родить? А ты когда-нибудь влюблялась? Каких мужчин предпочитаешь — помоложе или постарше? И у меня нет ответов на эти вопросы. Они рождаются в таком немыслимом далеке, за другим горизонтом, где все соотносится совершенно по-иному, где у каждой мелочи есть свое время и свое место… Чаще всего я просто смеюсь вместо ответа и думаю… как далеко я ушла — и все же надеюсь, что она сумеет хотя бы ненадолго пробудить меня к жизни.

Мы вместе путешествуем по Непалу, по степям, джунглям, предгорьям Аннапурны и возвращаемся в Катманду. Анна так молода и неиспорченна, что я привязываюсь к ней всей душой. Если бы только не ее вопросы…

— А ты уже давно здесь, Кристина? И долго собираешься оставаться? А ты веришь в Бога, Кристина? А чем ты собираешься заниматься в будущем?

О, господи, если бы я только могла ей ответить. Но сердце мое на замке забвения, и понадобится немало времени, чтобы открыть этот замок, если это вообще возможно…

52

Кумкум — красный порошок из цветочных лепестков.