Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 73

Но те маскарады, осенью 1721 года и зимой следующего года, превзошли грандиозностью и великолепием все виденное до того и после.

Петр с нетерпением ждал утверждения Швецией Ништадтского мирного договора и, чтобы не откладывать праздник, объявил о маскараде.

И вот 10 сентября 1721 года ровно в восемь часов утра около тысячи масок собралось по выстрелу из пушки на площади у Троицкой церкви. Петр, одетый в костюм голландского барабанщика, ударил барабанную дробь, маски разом сбросили плащи и оказались в самых причудливых нарядах: арабских, турецких, испанских, шутовских, старых русских, греческих, римских. Около двух часов ходили они кругами по площади на потеху горожанам.

Были здесь и Бахус в тигровой шкуре, увитый виноградными лозами, и два великана, одетые как маленькие дети, которых водили на помочах два крошечных карла, наряженные стариками, и «коллегия» «величайших и развратнейших пьяниц».

Несколько дней подряд на улицах, площадях и на Неве потешал маскарад жителей Петербурга. Между тем пришло наконец известие об утверждении мирного договора, и празднество возобновилось с новой силой. Тысячи ряженых заполнили улицы столицы, а потом и Кронштадта, где флот и береговые батареи салютовали в честь победы. Не прекращалось веселье и с наступлением темноты: вдоль улиц на высоких шестах горели факелы, перед многими домами в бочках жгли смолу.

А когда 22 октября Сенат преподнес Петру I титул императора, толпы людей снова выплеснули на улицы, ударили пушки, грандиозные фейерверки расцветили небо.

Но настоящую затею, поразившую своей грандиозностью и обывателей и иностранцев, Петр показал чуть позже — в конце января 1722 года в Москве. Свыше шестидесяти кораблей, настоящий сухопутный флот, были поставлены на полозья, Петр придал празднику сходство с народным обычаем возить на масленой неделе на санях лодки. Поражал своим видом корабль императора — точная копия недавно спущенного на воду линейного корабля «Фредермакер» с десятью настоящими пушками и множеством деревянных. Сам Петр командовал им в качестве корабельщика. И когда пятнадцать лошадей, которые тянули корабль, шли по ветру, Петр приказывал распустить паруса — и это было незабываемое зрелище.

Гремела музыка, палили пушки, медленно проплывали по Тверской мимо изумленных горожан корабли, направлявшиеся к Триумфальной арке. И вот за шлюпкой с морскими офицерами, лоцманами, прокладывающими путь, прошел и сам великолепный «Фредермакер» с Петром на борту.

…Игнатьев замолчал и прикрыл ладонью глаза, словно боясь вспугнуть возникшее перед ним видение. Он словно въяве видел, как за кораблем государя проехала в вызолоченной барке царица с придворными дамами, одетыми в голландские платья, как провезли в санях, запряженных шестью медведями, шута, зашитого в медвежью шкуру…

— Однако ж забава поучительная, — нарушил молчание Федор.

— У великого государя даже забавы бесплодностью не страдали. Флот же был его гордостью! — Игнатьев вытянул горбоносое лицо к Федору. — А позвольте спросить, дорогой Федор Григорьевич, чем вы намерены гордиться в своем маскараде?

Федор улыбнулся.

— О том и мысли нет, дорогой Гаврила Романович. Нечем пока гордиться. Нам еще самих себя показать надо, чтоб уразуметь лучше.

— И то дело, — одобрил Игнатьев. — Однако в образец все ж петровские маскарады берете?

— В образец возьмем, — подтвердил Федор. — А что ж вы, Гаврила Романович, о песнях-то умолчали, — были песни-то, были глашатаи со словом?



Игнатьев удивленно поднял брови — об этом он как-то не задумывался.

— А ведь и верно, Федор Григорьевич, не было слова, и песен не было — действо было.

— Так вот я так думаю, дорогой Гаврила Романович, что пришло время слову, без которого ни пороки хулить, ни хвалу добродетели воздавать немыслимо.

Теперь Федор ясно представил весь план маскарада: это будет грандиозный спектакль в двух действиях — с осмеянием пороков и с восхвалением добродетелей, спектакль, где слово будет звучать, как с театральной сцены. И украшать этот спектакль будут старинные русские забавы: катальные горы, карусели, качели, лодки на санях… Ему уже виделись лица и маски, он слышал скрип повозок, звуки музыки, неясные еще слова песен и стихов. Все это будоражило и требовало выхода.

Федор стал торопливо прощаться, и Игнатьев не обиделся, улыбнулся только грустно и перекрестил на прощанье.

Федор торопился, в Москве нужно быть хотя бы за месяц до приезда двора, чтобы успеть подготовить театр и сразу же заняться маскарадом. Он уже знал, кто будет помогать ему в оформлении зрелища: живописцы Михаил Соколов и Сергей Горяинов, «портной мастер» Рафаил Гилярди и «машинистный мастер» Бригонций, «архитектор» Жеребцов и театральный архитектор Градици, литейного дела мастер Маро и плотничный мастер Эрих. Там, на месте, следовало еще подыскать переписчиков текстов… Тут, в Петербурге, трудно было представить себе, кто еще потребуется там, в Москве.

Вместе со всеми Федор помогал готовить обоз. Брали с собой все — громоздкие декорации и тяжелые сценические механизмы, платья и бутафорию, музыкальные инструменты и краски, доски и веревки.

И в этой круговерти, в суетливой сутолоке сборов не сразу дошел до Федора смысл той новости, которая взбудоражила всю русскую труппу, и ошеломленные актеры будто только теперь увидели перед собой своего Первого комедианта. Это случилось за неделю до отъезда.

С утра Федор побывал в Придворной конторе и уже там приметил какое-то странное отношение к себе — приказные перед ним заискивали, кланялись без нужды, и улыбки их были многозначительны и непонятны. «Видно, государыня хвоста накрутила Чухонской блохе, вот она и запрыгала», — решил Федор, и от этого ему стало приятно — хорошо, когда ни в чем препону нет!

В театре ж не только суеты не приметил — людей не видно было. Он вбежал на сцену и остолбенел: в зале и на сцене пылали свечи, а вся русская труппа с прислугою и служивыми сидела в партере. Лишь только Федор показался на сцене, все поднялись и стали аплодировать, как после удачного спектакля. Федор ничего не мог понять и напрасно поднимал руки, пытаясь утишить этот непонятный восторг. Но вот на сцену поднялся, пропуская вперед Григория Волкова, Иван Афанасьевич Дмитревский с газетою в руке. Он усадил братьев в кресла, стоявшие уже на середине сцены, отошел чуть в сторону и развернул газету.

— Дорогой Федор Григорьевич! Дорогой Григорий Григорьевич! — Торжественно и как-то чопорно поклонился Иван Афанасьевич в сторону братьев. — Видим мы, что неведомо еще тебе, Федор Григорьевич, кто ты есть, и потому нам вдвойне приятно разъяснить тебе это первыми, — он улыбнулся и развернул газету. — Указ ее императорского величества! — Братья встали. Дмитревский поднял руку с газетою и стал читать, будто мополог из трагедии: «Ее императорское величество нимало не сомневаясь об истинном верных своих подданных при всех бывших прежде обстоятельствах сокровенном к себе усердии, однако ж к тем особливо, которые по ревности для поспешения благополучия народного побудили самым делом ее величества сердце милосердное к скорейшему принятию престола российского к спасению таким образом нашего отечества от угрожавших оному бедствий, на сих днях оказать соизволила особливые знаки своего благоволения и милости… — Дмитревский повернулся к братьям, и голос его нарастал: — Федору и Григорию Волковым в дворяне и обоим семьсот душ». Ура новым российским дворянам!

Братья Волковы поклонились. «Однако ж государыня все-таки не пожелала остаться должницей», — подумал Федор и, дождавшись, когда в партере утихнут, сказал, подыгрывая Дмитревскому:

— Мы с братом не находим слов, чтобы отблагодарить ее императорское величество за столь высокую и незаслуженную нами милость. — Он пробежал взглядом по знакомым ему лицам и увидел в глазах столько нетерпеливого любопытства, что ему стоило большого труда сдержать себя, не улыбнуться. И чтобы хоть в малой мере утолить эту жажду любопытства, он доверительно, как на репетиции, сказал: — Друзья мои! Всем вам ведомо, что театр не только очищает человека от скверны пороков, но и подвигает его на достойные свершения — примером лучших героев трагедийных, исполненных благородства и жаждущих справедливости. Эта милость ее императорского величества свидетельство тому, что театр Российский не плевелами засевает поля свои, но чистым зерном добродетели. И пышные всходы ее теперь очевидны для всех.