Страница 11 из 14
Беспрепятственно и без всякого снисхождения эта болезнь убивает людей в два дня, не щадя в особенности самых слабых — детей и стариков. И за эту беспощадную простоту гибели народ в России прозвал ее коротко и страшно: собачья смерть. Холера.
Против нее бесполезны карантины. То, что преграждало дорогу такому бескомпромиссному массовому убийце, как чума, — не помогает остановить новую напасть. Как будто сам воздух, отравленный ядовитыми миазмами, сеет ее семена.
У холеры особое, узнаваемое лицо: изможденное, со впалыми щеками и черными ямками глазниц, с пергаментно-желтыми складками кожи.
В июне 1831 года такое лицо сделалось у всего Петербурга: засушливое лето обезводило почву, пожухлая трава сморщилась, листва на деревьях поскручивалась и пожелтела, почва растрескалась, словно покрылась старческими морщинами, а небо по вечерам дышало безжалостным красным лихорадочным огнем.
Холера уносила в могилы по пять-шесть десятков горожан ежедневно. Умирали семьями, улицами, слободами. В ночной темноте из госпиталей и лечебниц под треск смоляных факелов тянулись тайные шествия, карнавалы смерти: скрытно вывозили подводы, набитые трупами. Шабаш длился до зари — торопясь успеть, сотнями хоронили тела в кладбищенских рвах, наспех забрасывая землей.
Без попов, без отпевания, без слез. Освобождали места в больницах для новых захворавших.
Тех же, кто погибал в своем дому, не хоронил никто. Трупы валялись на улицах.
* * *
В те дни на Сенной площади работал холерный госпиталь на двести коек — без учета бескоечных, сваливаемых просто на полу в коридоре и приемном покое.
Всем хозяйством управлял квартальный врач Громов. Для помощи ему городские власти прикомандировали также санитара и конюха Семеныча с коляской и лошадью и двух студентов императорской медицинской академии — Николая Колычева и Алексея Щегла. Студентам в лечебнице тяжко приходилось. И жутко. Не меньше, чем пациентам.
«Ничего же не помогает!» — думал Алеша Щегол, пробираясь душным коридором больницы, переступая через лежащих вповалку больных.
Дышать медик старался через рот. Вонь, происходившая от большой скученности страдающих людей, от влажного, грязного белья, не опорожненных вовремя уток, быстро прогрессирующего гниения в мертвых на фоне жары, — все это само по себе сводило с ума, лишая надежды. А вдобавок, по требованию медицинских правил по обеззараживанию помещения, каждые полчаса больничные коридоры еще и окуривали серой — и ее едкий аромат, казалось, торжествовал окончательную победу адских сил над жизнью стремительно угасающих в пытке болезни людей.
— Монах…
Алексей вздрогнул: посреди постоянных звериных стонов он почти отвык слышать осмысленные слова от лежачих больных. Он оглянулся. Из угла палаты на него смотрели черные глаза какого-то бородатого мужика, который, сидя на койке, пялился зло и осознанно, как грабитель, высматривающий в подворотне жертву повыгоднее.
В следующее мгновение — Алексей не успел испугаться — черноглазый упал плашмя на кровати и, разметавшись в мокрых простынях, застонал. Студент подошел ближе. Черноглазый мужик с родимым пятном во всю щеку лежал в палате второй день, редко приходил в сознание, и судьба его уже решилась: сквозь ничем не примечательное лицо простого человека проступила уже маска холерной смерти — глаза запали, и нос заострился.
Щегол вытер бредившему лицо и губы мокрым полотенцем и вышел.
В коридоре он наткнулся на могучую фигуру в извозчичьем армяке. Дядьку приволокли сюда пару часов назад двое каких-то слободских, прислонили спиной к стене — у мужика отказали ноги. Так он и сидел тут с лицом изумленного ребенка, терпеливо и покорно, как животное.
— Мне капельки, доктор, дай. Вспомогающие…
Дышать извозчику было тяжело, он сипел и хрипел, но молча и кротко все ожидал от «доктора» каких-то «капель».
«К чему мучаем мы этих несчастных, когда толку от наших спиртовых растирок, опия и кровопускания ровно столько же, сколько от наговоров бабок-знахарок да от их домашних перцовок, принятых внутрь по собственному разумению? — с досадою думал Щегол. — Одно название, что медицина! Среди родни-то своей, им, поди, помирать веселее».
Он подошел к извозчику, протянул было руку пощупать пульс…
Извозчик изумленно таращился на студента. По остекленевшему левому глазу беспрепятственно поползла муха. Кончился.
Раздраженно задернув мертвого простыней, Алексей шепнул про себя:
— Готов и этот. Зря везли.
— И где же это наш Громов? А?
Колычев вышел из соседней палаты, вытирая руки окровавленным полотенцем. Голос медика сухой, потрескивающий, звучал устало.
— Поехал с Семенычем о подводах договариваться и запропал. Еще час назад должен был вернуться…
Лежавший рядом с умершим извозчиком какой-то бесформенный куль вдруг зашевелился, рогожка, которой был он укрыт, откинулась. Из-под рогожи показалась круглая одурелая распухшая рожа какого-то парня. Весело глянув на медиков, он обтер с лица пот и загорланил радостную песню.
— Э, братец, да никак ты пьян?! Вот ведь волокут, мерзавцы, без разбору, кого ни попадя, — заругался студент Колычев. — Конечно, этим радетелям только бы мзду получить…
Измученный бессонными дежурствами, медик стоял у двери открытой палаты — густой гул голосов и кислые, удушающие запахи плыли оттуда в коридор. Колычев морщился, придерживаясь рукой за притолоку.
— Так что, Николай, вывести этого? — спросил Щегол, указывая рукой на пьяного мужика, которого доброхоты ошибкой притащили в холерное отделение.
— Оставь. Теперь уж все равно — заражен, — махнул рукой Колычев.
Щегол распахнул коридорное окно. Солнце завалилось за горизонт, на улицах города расплывалась ночная синева. Раскаленный за день воздух стоял напротив окна. Потом лениво полез перетекать внутрь, неся с собою запахи пыли, высохшей травы; медленно и тяжело он перемешивался с адской удушливой вонью внутри лечебницы.
Пьяный перестал петь, поднял на студентов-медиков заплывшие мутные глаза, звучно икнул.
— У нас вся улица вымерла. По-гре-бе-на. К матери… Вся! Собаки… Приходят, тащат… Влас хотел самовар медный у Поповых взять… Ну, им-то ведь все равно? Они мертвые. Ишь! Сидят там… вокруг стола. Дитя в люльке серое. Собака в углу грызет… Влас идет, а старуха вдруг — голову подняла… Вроде как живая. И сидит еще, и дети ее…
Речь пьяного сделалась бессвязной и, наконец, застопорилась. Парень повесил голову на грудь и захрапел. В палате кто-то тоненько подвывал, успокаивался и снова начинал подвывать — жалобно и тоскливо.
И вдруг дикий крик донесся с другого конца коридора, из темноты под лестницей. Кого-то и там, видать, свалили да оставили санитары холерного возка. Алеша Щегол резко обернулся и, не рассчитав, налетел локтем на стену. Колычев вскрикнул.
Перед аркою входной двери в сумерках возникло видение: круглое белое пятно, качающееся на темной глыбе.
Оно медленно приближалось.
Угасающий сумеречный свет вечера пролился из окна на подступающий ужас и очертил грозную черную фигуру — тогда только медики увидали, что это вовсе не призрак, а квартальный доктор.
Вид его был страшен. Доктор, казалось, побывал в лапах зверя. Темный суконный добротный немецкий плащ разодран, как гнилая ветошка, белая голландская рубашка свисает клочьями, лицо перемазано хлориновой известью и местами расцарапано — по белому размазаны алые пятна, а левый глаз вспух и пылает багрово-пурпурным.
— Зиновий Маркович!
Перепуганные студенты кинулись навстречу.
Доктор растянул губы в улыбке. Запекшаяся ссадина на губе треснула и покрылась кровавой росой.
Вскинув толстые руки, доктор Громов крикнул:
— Не трогайте! Не прикасайтесь. Не надо.
Всхлипнув, он переступил через свежие трупы у порога, приблизился, шатаясь, к подоконнику, почти упал на него. Вблизи стало видно, как дрожат его руки.
— Варвары! Еле вырвался. С ума народ посходил. На улицах смрад… Трупы разлагаются. А эти… Если б не монах…