Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 43



Но вот камера отъезжает, в картинке умещаюсь я. В одних брюках, ни рубашки, ни носков. Наклоняюсь над комодом, опираюсь локтем на кипу пустых коробок из-под пиццы, на ковре у ног разбросаны одежки, банки из-под пива: как говорится, кончен бал. Скрытый от твоего взгляда твоим волосяным занавесом, я исподтишка разглядываю твои безупречные груди, а ты уже болтаешь о начинках пиццы, позабыв печали. Как ты была мила! Я пристально смотрю, как уже сказано, на твои безупречные груди, я дышу с трудом, я задыхаюсь, потому что вот мы расстаемся и я знаю: мне от тебя останется только этот образ. Хотелось выжечь его на коре моего мозга. Да, всё он тут и посегодня, невытравимый, жгучий. И, выделяясь на фоне летнего загара, груди, то зелено, то красно — светофором — освещают темную ночь моей мечты.

Неужто и впрямь теперь уж слишком поздно, Анита? Конечно, ты, быть может, нашла счастье в каких-то новых отношениях — те новости, какие до меня дошли, давно просрочены, протухли, — или, быть может, ты погружена в работу и так занята, что ни единой случайной мыслью не можешь подарить былую страсть, если меня уместно так назвать. И тогда — порви это письмо, брось в корзинку, к использованным салфеткам-клинексам, к оберткам от конфет. Или нет, постой. Прислушайся к собственному сердцу. Я не могне написать. Я говорил себе, что ничего дурного нет в том, чтоб ухватиться за соломинку и, ухватившись за нее, поплыть. И что бы ни ждало меня на чуждом берегу, куда меня в конце концов выплеснет волна, я буду рад, что написал. Как будто бы тот птенчик, которого я отогревал в ладонях, расправил крылышки и полетел, хотя он мертвый был, тот птенчик.

Твой друг навсегда

Эндрю.

И что это во мне сидит такое, зачем мне надо вечно из себя корчить идиота? В глубине души подозреваю, что это извращенная форма тщеславия, школьный шут готов выставить себя на посмешище, лишь бы о нем вдруг не забыли. И все же, все же ведь я не притворяюсь, а мучения, какие испытываю в подобных случаях, — совершенно подлинные мучения. Пишу письмо, краснею от стыда на каждой фразе, краснею до ушей, но я же его отсылаю, отсылаю, я иду домой от почтового ящика и ловлю себя на том, что бормочу: "Ничего, уж я им покажу".

Уважаемый капитан Бэрроуз,

Полностью разделяю вашу тревогу по поводу состояния нынешней американской словесности. Совершенно верно, куда ни глянь, повсюду видишь цинизм, зубоскальство, пошлость, и где она — великая гуманистическая традиция, что о ней ни говори. Вдобавок, как вы справедливо заметили, многие изъясняются с дикими грамматическими ошибками, которые не делают чести их родителям и учителям, кто бы они ни были. Однако лично я ничем не могу вам в данном случае помочь.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.





уважаемый мистер Кольблинк,

Как я уже сообщал вам прежде, все материалы следует представлять в машинописном виде.

Милая Джолли,

Всего несколько дней, как тебе написал, да, всего несколько дней, по-моему, а уже опять много чего надо тебе рассказать. Я старался в моих письмах все смягчать, надевал хорошую мину, натягивал, что называется, храбрую физиономию на свое лицо, ужасное лицо, которое, осклабясь, ежеутренне встречает меня в ванной, но ты все равно, наверно, угадала, что в последнее время я совершенно приперт к стене, окончательно загнан в угол. Кое-кто хотел бы, чтобы я вообще повалился навзничь, разыгрывая из себя покойника, а то и вовсе сдох (есть и такие люди). Я в западне, я беззащитен, я изранен. И в то же время я спокоен, я совершенно спокоен. Не стану я вот так лежмя лежать. Нет, я не сдамся. Я предприму шаги. Шаг первый: установлю драконовский режим беспощадной экономии, что касается личных моих расходов. Имея это в виду, я, кстати, уже полностью отказался от услуг телефонной связи. Если ты безуспешно пыталась дозвониться, причина в этом. Шаг второй: съеду отсюда в какое-нибудь уютное помещение на Полк-стрит, а этот дом сдам. Чтобы все это устроить, чтобы перебраться из восьмикомнатного дома в квартирку из двух комнат, придется выбросить за борт гору разного хлама, притом немало и твоего. Так что, если среди оставленного тут какие-то вещи тебе дороги, безотлагательно пришли мне список. Едва я сказал сам себе: Энди, тебе надо мотать из этого дома, у меня как тяжкая ноша спала. Принято говорить, что ноша спала с плеч, но я в последнее время ощущаю кошмарное давление в голове. Я зубочисткой придерживаю сигарету, чтобы ее докуривать до самых губ. Подсчитал; так можно сэкономить четыре сигареты в день, одну пачку в каждые пять дней, шесть пачек в месяц и так далее. То же самое с морковкой, Я имею в виду — не надо с нее срезать зеленый краешек.

Разбирая кучи барахла в подвале, я наткнулся на бездну пауков, как ты сама легко можешь себе представить. Я принес из кухни деревянный половник и, пользуясь им, раздвигаю паутину. При этом я стараюсь не ранить пауков, и обычно те благополучно удирают, но иногда случаются накладки. И зачем только они так мягки и ранимы! Будь на них какая-нибудь раковина, панцирь, что ли, куда бы легче было их шлепать. Когда паук умирает, он сворачивается, подгибает под себя лапки и сморщивается весь. Ей-богу, он буквально делается меньше, как будто из него выпустили воздух. Вот я и не люблю их убивать, потому что кому приятно наблюдать такое. При всем при том они кусаются ужасно больно, и, если посмотреть на них в увеличении, видно, какие у них кошмарные физиономии.

Там же, в подвале, вперемешку с пауками лежит все, что мы скопом, без разбору, перевезли из маминого дома. И с чего мы взяли, что ей хоть что-то из всего этого может вдруг понадобиться? Собирают, копят, копят сокровища, сувениры, так называемые полезные предметы, а приходит новое поколение и видит, что это куча хлама и больше ничего. Разглядывая всю эту чушь, разбросанную по полу в подвале, я невольно думал о беге времени, о тропах славы, ведущих в склеп, и прочее. Стою вот так: деревянный половник в одной руке, мамин школьный дневник в другой, и слово "обломки" — лом, бом! — ударяет в уши колоколом, погребальным звоном, как говаривали встарь, не чересчур, впрочем, печалуясь. Прости, что так пишу, но последние три дня дождь прямо зарядил, льет как из ведра.

Среди маминых вещей я нашел брошку — серебряная, со слоновой костью, может, она и ценная, — и сразу мелькнуло: надо Джолли показать. Мне тебя не хватает, поговорить бы сейчас с тобой. Даже этой твоей манеры не хватает — затыкать уши, если, по-твоему, я чересчур разговорился. Странно, и почему даже самые противные привычки людей, которых любишь, кажутся милыми, когда их уже не видишь, в смысле, когда этих людей уже не видишь? Еще вспоминаю папину манеру приляпывать клочки туалетной бумаги к зеркалу в ванной, зачем — неясно, и твою манеру мигать часто-часто, когда я пытался тебе что-то втолковать.

Два дня я собирал весь этот мусор, относил наверх, а потом сложил в столовой, все равно ведь я столовой теперь никогда не пользуюсь. Газонокосилка с четырьмя совками (для снега, грязи, пыли и еще для цветочных луковиц, наверно), два ржавых аккумулятора, две стремянки, много сломанных стульев, громадный, допотопный папин радиоприемник, топор, кирка, мотыга, зимние шины, вставные рамы, мешок, набитый старыми папиными башмаками (твердыми, как доски), большой и дорогой мольберт (помнишь?), обувная коробка, ломящаяся от старых маминых пластиковых бигуди, ящик с ее телесного цвета грязными корсетами (жуть!), дюжина металлических оконных карнизов (для каких окон? в чьем доме?), твой велосипед, черная керамическая подставка для зонтов, американский флаг. И все это — лишь ничтожная часть. В столовую теперь уж не войти. Последние предметы я запихивал с большим трудом, а что не влезло, сложил в прихожей. Даже удобно: придет время вытряхиваться — и просто открывай себе входную дверь и метлой мети. Хоть бы дождь этот перестал.