Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 46



— Этот типчик улыбался, а с его волос капал чай, — сказал Георг. — Забрал свои паршивые деньги и ушел. В драке он не участвовал.

Любовница с глазами в крапинку приехала в город с корзинкой, в которой сидел пыльно-серый зайчонок, и навестила Георга в больнице. Ее в палату пропустили. Но зайчонка пришлось оставить у вахтера. Тот кормил его хлебом. Любовница кормила Георга яблоками и пирожками, гладила его по голове. Но Георг добивался от нее ответа: когда она последний раз видела поселкового полицейского.

«Она слишком глупа, чтобы соврать, — рассказывал Курт. — Отпила чая из кружки Георга и разревелась. Георг на нее прикрикнул. Побросал в корзинку яблоки с пирогами и выгнал любовницу. Зайчонка она оставила у вахтера, сказала, мол, это зайчонок того больного, которого она навещала. Больной заберет его, когда пойдет на выписку».

Георга выписали через десять дней. Когда он уходил, вахтер постучал по стеклу, за которым сидел, и поднял руку, указывая на зайчонка. Тот сидел в клетке, а клетка стояла на вешалке для шляп. Зайчонок жевал картофельные очистки. Георг отмахнулся и пошел к дверям. Вахтер крикнул: «Эй, в другой раз не приходите за ним! В субботу вечером его зарежут».

В суде не приняли заявление о драке. Мы и не ожидали чего-то другого.

Когда Георг пришел в здание суда, тамошний чиновник уже знал, кто к нему явился. В распоряжении капитана Пжеле было целых десять дней. Георг сказал: «Все-таки я попытаюсь».

— Где работаете? — спросил чиновник. — Так, обвиняем неизвестно кого, доказательств не имеем — это может всякий, кому наскучило жить в нашей стране.

— Мне не наскучило, — возразил Георг. — Я пришел из больницы, куда попал, потому что меня измордовали.

— А где справка, которая это подтверждает? — спросил чиновник.

— Мне никакой справки не выдали, потому что врач гулял у кого-то на свадьбе, — ответил Георг, — как раз в день моей выписки.

Выданная в больнице справка лежала у него в кармане, но там значилось: летний грипп и общая слабость, сопровождающаяся тошнотой.

— Ваши болезни — это лень, самомнение и мания преследования, — заявил чиновник. — Заберите свой листок. Ваше счастье, что нигде не значатся ваши настоящие диагнозы. Вы не чувствуете за собой ни малейшей вины, но никого не избивают без причины.

После посещения суда Георг весь день просидел в бодеге неподалеку от вокзала. Он взял билет до городка, где жили родители. Но уже выйдя на перрон и держа билет в руке, он вдруг уселся там на скамейке. Смотрел на людей, которые втаскивали в вагоны корзины и мешки и садились в поезд. Двери вагонов были открыты, из окон свешивались головы — одна, другая, третья… Женщины грызли яблоки, дети плевали из окон на перрон, мужчины плевали на гребешки и приглаживали волосы. Георга охватило омерзение.

Двери вагонов закрылись. Поезд свистнул, колеса тронулись, завертелись, уезжающие смотрели назад, на перрон.

Георг сказал, ему не хотелось возвращаться к портнихе с веснушками, которая шьет, утюжит и говорит, что ее сын пропал ни за грош. И тайком от мужа посылает сыну немного денег и много попреков, сунув то и другое в один конверт. Не хотел Георг возвращаться и к отцу-пенсионеру, который больше интересуется своим велосипедом, чем сыном. Возвращаться к Курту, в поселок сообщников, Георг тоже не хотел. Не хотел когда-нибудь снова встретить соседку с глазами в крапинку.

— И к родителям Эдгара или к фрау Маргит я не хотел идти, — сказал Георг. — У меня было одно-единственное желание — вообще ни шагу больше не делать по этой земле.

Усталый и опустошенный он приплелся в зал ожидания и лег там на скамейке. Заснул мгновенно, спал как забытый чемодан. Потом вдруг стало светло как днем, и полицейский с дубинкой исполнил свой служебный долг.

— Когда я уходил, ожидающие говорили об утренних поездах. У всех была цель.

Пробудившийся Георг, ни единым словом не обмолвившись ни Курту, ни Эдгару, ни мне, отправился в паспортно-визовую службу.



— Мне было безразлично, что вы стали бы говорить, чтобы меня утихомирить, — объяснил Георг. — Именно от вас я не хотел слышать всей этой примиряющей белиберды. Я вас ненавидел, и мне было бы невыносимо увидеться с вами, настолько я был издерган. Даже просто о вас вспомнив, я вскипал от злости. Мне хотелось выблевать из своей жизни и вас, и себя самого как раз потому, что я чувствовал, как крепко мы друг с другом связаны. И я пустился, не разбирая дороги, прямиком в паспортную службу. Я бросился туда, к окошечку, как утопающий, написал заявление о выезде и сразу отдал. Я спешил, так как не хотел вдруг нос к носу столкнуться с капитаном Пжеле. Когда я писал заявление, мне чудилось, будто он смотрит на меня с бумаги.

Георг не помнил в подробностях, что он написал в заявлении.

— Но в одном я уверен, — сказал Георг, — в заявлении написано, что я с превеликой радостью покинул бы эту страну хоть сегодня. Теперь мне уже лучше, я почти человек. Отдав заявление, помчался искать вас, не терпелось вас увидеть.

Георг положил ладонь мне на макушку, другой рукой потянул за ухо Эдгара.

— Это всё потому, что ты мало веришь в себя, — сказал Эдгар. — Тебе пришлось перехитрить себя самого. Никто из нас не стал бы тебя уговаривать, ни слова, ни полслова не сказал бы.

Портниха из поездки в Венгрию не вернулась.

— Вот уж никто бы не подумал, — сказала Тереза.

Гадание на картах было портнихиным прикрытием, никто ее не разглядел. Тереза чувствовала себя обиженной: она же заказала портнихе привезти из Венгрии золотой четырехлистный клеверок для цепочки, она ни сном ни духом не догадывалась, что портниха решила остаться за границей.

— С детьми в ее квартире живет сейчас бабушка, — сказала Тереза.

Когда Тереза вошла в комнату, бабушка сидела возле швейной машинки. Как будто это ее обычное место. Дети называли ее мамой, и Терезе почудилось, будто это и впрямь портниха, а никакая не бабушка.

— Она совсем как портниха, только на двадцать лет старше, — сказала Тереза. — Даже не по себе делается, когда замечаешь такое удивительное сходство. Бабушка разговаривает с детьми по-венгерски. А ты знала, что портниха венгерка? Почему она это скрывала?

— Потому что мы не говорим по-венгерски, — сказала я.

— Но мы и по-немецки не разговариваем, — возразила Тереза, — а все же знаем, что ты вот — немка. Дети еще не почувствовали, что мамы у них больше нет. Долго ли еще будут они говорить: «Наша мама в Вене, копит на автомобиль?» — говорить и не плакать.

«Орех» под мышкой у Терезы сделался величиной со сливу и, созревая, в середке синел. Береза с дверной ручкой на стволе смотрела в комнату. Тереза шила себе платье, меня попросила помочь обметать петли и потайным швом подшить подол.

— У меня, когда петли обметываю, получается грубо и неряшливо, — объяснила Тереза, — а подол весь сикось-накось.

Терезин приятель, врач, которого я только однажды видела с ней в городе, работал в партийной больнице. У него были дневные и ночные дежурства. Он лечил позвоночник Терезиного отца, расширение вен Терезиной матери и склероз Терезиной бабушки. Обследовать Терезу он отказался.

«Я днем и ночью только и вижу больных да больных, — объяснил он Терезе, — просто с души воротит. С тобой я не хочу быть доктором». И еще сказал, что ей надо пойти к тому врачу, который раньше ее лечил. Когда Тереза пересказывала, что ей говорил прежний врач, ее приятель бормотал: «Ну, ему видней», — и качал головой. А прежний врач, если верить Терезе, которая вообще вряд ли к нему ходила, сказал, пусть узел разрастется, тогда можно будет его вырезать, но не раньше.

— То, что мужчина, которого я люблю, не хочет меня обследовать, как-то отчуждает, — сказала Тереза. — А с другой стороны, было бы неприятно, если б он взялся меня лечить. Ведь тогда я стала бы для него как все, чья плоть проходит через его руки, во мне не осталось бы никакой тайны.