Страница 19 из 150
Вот отзыв Ходасевича о горьковских «Детях солнца»: «Горький раньше знал только отвлеченных людей, если так можно сказать — беспочвенных. Теперь он поселил их на земле. Протасов, Елена, Вагин — ведь это прежние Сатины, такие свободные и могучие вне нашей атмосферы. Но здесь, на земле, темной, тяжкой, всевластной, где взрыхленные поля залиты потом и кровью, где так больно живется на острых, окровавленных ребрах городских камней, они стали бледными, вялыми, хилыми. Не неприспособленность к жизни виновата здесь, но отчужденность от нее. Насмешка в их словах: „Мы — дети солнца“. Горький увидел уже с ясностью, что „человеки“, низведенные на землю, еще слабее „бедных детей земли“, слабее потому, что они лишены всякой способности к активному утверждению своей личности. Сойдя на землю с новоприбывшими „детьми солнца“, Горький встретил ее аборигенов, живых людей, пусть истомленных, но, как Антей, близких матери-земле — Гее. Эта встреча была для него благотворной. Он полюбил новых знакомцев, полюбил, быть может, за муки, но еще больше за то, что нашел у дряхлых людей земли ту изумительную чуткость душ, которой нет и не было у солнечных младенцев» [109].
Легко заметить, что Ходасевич говорит о Горьком с теми же интонациями, что и о Бальмонте. Черта, проходящая между «нашими» (модернистами) и «не нашими» (традиционалистами), для него все же преодолима, он чуток к различным эстетическим впечатлениям. Но разумеется, его внимание привлекают пока прежде всего модные авторы, кумиры эпохи. Его собственные вкусы еще не сформировались. И все же то, что именно привлекло его в горьковской пьесе, очень показательно: это спор между свободой «солнечных младенцев» и суровой правдой земных «дряхлых» людей.
Среди писателей более молодого поколения «чистых» реалистов почти не было. Те сверстники Ходасевича, которые писали прозу и в творческом отношении следовали за Чеховым, Буниным или Андреевым, охотно вели дружбу с «декадентами», принимали многие их идеи и старались печататься не только в традиционалистских, но и в символистских изданиях. К числу таких пограничных писателей принадлежал Борис Константинович Зайцев, впоследствии один из наиболее признанных прозаиков предреволюционной России, а потом — эмиграции, один из тех людей, которым суждено было постоянно, на протяжении десятилетий, соприкасаться с обочиной (но только обочиной) жизни Ходасевича. Зайцев снимал квартиру вместе со Стражевым, и они устраивали литературные вечера с участием как «декадентов» (перевальского круга), так и «знаньевцев» [110]. В одном из них, по крайней мере, Ходасевич участвовал в декабре 1906 года. Подробное описание его содержится в воспоминаниях Веры Муромцевой-Буниной, жены Бунина: «Взбежав на четвертый этаж, я, чтобы перевести дух, остановилась у приотворенной двери. <…>
Доносилось невнятное чтение Вересаева.
Досадно: опоздала, придется простоять в дверях кабинета до окончания чтения.
В кабинете хозяина было тесно: сидели на тахте, на стульях, на письменном столе, даже на полу. <…>
После Вересаева быстро занял его место Бунин, и я услышала опять его хорошо поставленный голос. <…>
Затем вразвалку, не спеша, подошел к столику Борис Зайцев, сел и, медленно развернув рукопись, стал читать своим тихим, но ясным голосом только что им написанный рассказ „Полковник Розов“. <…>
Началось выступление более молодых поэтов. У каждого своя манера передавать свои „песни“. Кречетов пел их громким басом, Муни был едва слышен, Стражев читал как-то презрительно, Ходасевич, самый юный… закончил этот литературный вечер. Читал он немного нараспев, с придыханием, запомнился эпиграф Сологуба к одному из стихов: „Елкич с шишкой на носу“. Мне в его стихах и придыханиях почудилось обещание» [111].
Именно в эти годы, годы начала литературной деятельности, в жизнь Ходасевича вошло несколько человек, которым суждено было сыграть в ней свою роль, более или менее существенную. Трудно сказать, была ли в жизни Владислава Фелициановича «главная» любовь. Но главная дружба была несомненно. Под знаком этой дружбы прошла его юность, память о ней он сохранил до конца дней.
Через десять лет после смерти своего друга, в очерке, позднее вошедшем в «Некрополь», Ходасевич так напишет о нем:
«Его знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов. Не играя заметной роли в ее жизни, он скорее был одним из тех, которые составляли „фон“ тогдашних событий. Однако ж по личным свойствам он не был „человеком толпы“, отнюдь нет. Он слишком своеобразен и сложен, чтобы ему быть „типом“. Он был симптом,а не тип » [112].
«Вся Москва» знала этого тощего, но ширококостного, рослого молодого человека под именем Муни.Это был псевдоним — и литературный, и житейский, восходящий на самом деле не к Сакья-Муни (что естественно предположить в контексте Серебряного века), а к еврейскому уменьшительному имени. Самуил Викторович Киссин родился в октябре 1885 года в Рыбинске, в семье купца 2-й гильдии. Как и Владислав Ходасевич, он был младшим ребенком в многодетной семье, как и он, вырос в женском окружении. Но вместо Москвы, с ее театром, коронацией, дачными балами, — провинциальный Рыбинск. Почтенная мещанская среда безо всяких художественных интересов: ни тебе воспоминаний о Бруни, ни «Пана Тадеуша». Не костел, а синагога — и все ограничения, связанные с иудейским вероисповеданием в Российской империи. Таким, по всей вероятности, было детство Самуила Киссина.
В Москву Киссин приехал неполных восемнадцати лет, учиться — на том же юридическом факультете, что и Ходасевич. Там они и познакомились в конце 1905 года. Возможно, знакомство произошло в университетских аудиториях, в те короткие промежутки, когда там проходили занятия, а возможно, у Брюсова-младшего и Койранского.
«Мы сперва крепко не понравились друг другу, но с осени 1906 года как-то внезапно „открыли“ друг друга и вскоре сдружились. После этого девять лет, до кончины Муни, мы прожили в таком верном братстве, в такой тесной любви, которая теперь кажется мне чудесною» [113].
Киссин жил в меблирашке вместе с другими студентами. Родители посылали ему 25 рублей в месяц — с голоду не умрешь, но и не разгуляешься. В Москве он сразу же попал в атмосферу «нового искусства», с одной стороны, революционных треволнений — с другой. Осенью 1905-го Киссин (в отличие от аполитичного Ходасевича) ходит на демонстрации и удостаивается удара казачьей шашкой плашмя, а зимой вместе с Койранским и другими студентами пытается издавать юмористическую, с «красным» оттенком, газетку «Студенческие известия» (вышел всего один номер). Но это было лишь обочиной его жизни. В центре же были литературные впечатления и переживания. Впрочем, в тогдашней Москве «декаданс» (который уже так почти не называли) все еще был не просто литературной школой, а образом жизни, способом мыслить и чувствовать.
Ходасевич так описывает этот опыт — общий для них:
«Мы с Муни жили в трудном и сложном мире, который мне сейчас уже нелегко описать таким, каким он воспринимался тогда. В горячем, предгрозовом воздухе тех лет было трудно дышать, нам все представлялось двусмысленным и двузначащим, очертания предметов казались шаткими. Действительность, распыляясь в сознании, становилась сквозной. Мы жили в реальном мире — и в то же время в каком-то особом, туманном и сложном его отражении, где все было „то, да не то“. Каждая вещь, каждый шаг, каждый жест как бы отражался условно, проектировался в иной плоскости, на близком, но неосязаемом экране. Явления становились видениями. Каждое событие, сверх своего явного смысла, еще обретало второй, который надобно было расшифровать. Он нелегко нам давался, но мы знали, что именно он и есть настоящий.
109
СС-2. Т. 2. С. 18.
110
Позднее, в 1907 году, Стражев и Зайцев затеяли издание газеты «Литературно-художественная неделя», со страниц которой бросили вызов «борцам „первого призыва“ символизма». Вышло всего четыре номера, но этого вполне хватило для полномасштабного литературного скандала, участником которого был Андрей Белый.
111
Муромцева-Бунина В. Н.Жизнь Бунина. Беседы с памятью. М., 1989. С. 262.
112
Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 68.
113
Ходасевич В.Муни. С. 68.