Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 139 из 150



Ходасевич отзывался на все романы Набокова — всегда благожелательно, но и взыскательно, как подобает говорить одному мастеру о другом. Он с похвалой пишет о «Камере обскуре», высоко оценивает «Отчаяние». Итогом наблюдений за творчеством младшего собрата стала статья «О Сирине» (Возрождение. 1937. 13 февраля), представляющая собой переработанный текст доклада, прочтенного на парижском вечере Набокова 24 января 1937 года.

В глазах Ходасевича Сирин «по преимуществу художник формы, писательского приема». Он «не только не маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все… — но напротив: <…> сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес». Единственное «человеческое содержание», которое готов видеть он в набоковских романах, — это трагедия творца, мастера, трагедия таланта или бездарности, «жизнь художника и жизнь приема в сознании художника». Когда-то в этом (и только в этом) аспекте воспринял он «Защиту Лужина». Это же видит Ходасевич в «Отчаянии» и «Соглядатае» — произведениях, которые воспринимаются им как история художественной неудачи. Однако прежде всего его внимание привлекает «Приглашение на казнь». Тот гуманистический, антитоталитарный аспект этого романа, который очевиден для нынешних интерпретаторов, Ходасевича вообще не занимает. Цинциннату Ц, на его взгляд, пред- и противостоят не внешние силы, а призраки, рожденные его собственным творческим сознанием:

«Цинциннат не казнен и не не-казнен, потому что на протяжении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны. В заключительных строках двухмерный, намалеванный мир Цинцинната рушился, и по упавшим декорациям „Цинциннат пошел, — говорит Сирин, — среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему“. Тут, конечно, представлено возвращение художника из творчества в действительность. Если угодно, в эту минуту казнь совершается, но не та и не в том смысле, как ее ждали герой и читатель: с возвращением в мир „существ, подобных ему“, пресекается бытие Цинцинната-художника».

Пожалуй, только рассказ «Облако, озеро, башня» заставил Ходасевича усомниться в таком одностороннем взгляде на движущие мотивы и темы набоковского творчества. Может быть, его взгляд стал бы шире, успей он написать задуманную статью о «Даре» (публиковавшемся в «Современных записках» в 1937–1938 годах). Однако вот что важно: именно такой, так понятыйНабоков Ходасевичу оказывается в конце 1930-х близок. Много лет он боролся за «человеческое» в искусстве, против «эстетизма» (которому, как верил он, не будет места «в России новой, но великой»), против «формализма», а сейчас демонстрирует подход к искусству, очень близкий воззрениям Шкловского и Эйхенбаума начала 1920-х. Формализми эстетизм,не самодовлеющие, но подчиненные структурообразующей духовной задаче (о которой, однако же, вовсе не обязательно кричать на каждом углу), теперь противостоят самодовольному душевному тлению [722].

В 1936 году, 8 февраля, Ходасевич и Сирин устроили совместное чтение в Париже, в обществе «Мюзе Сосьяль» на улице Ла Каз. (Вечеру предшествовал небольшой скандал: в объявлении, помещенном в «Последних новостях», имя Ходасевича, сотрудника конкурирующей газеты, было напечатано меньшим шрифтом, чем имя Сирина.) Набоков читал рассказы, Ходасевич — «Жизнь Василия Травникова», замечательное в своем роде произведение, созданное вчерне еще в 1931 году (о чем свидетельствует «Камер-фурьерский журнал»), но, видимо, дописанное и обработанное специально для этого вечера. История мрачного и эксцентричного поэта, якобы умершего в 1820 году, своеобразного alter egoХодасевича («Впоследствии более других приближаются к Травникову Боратынский и те русские поэты, которых творчество связано с Боратынским. Быть может, те, кого принято считать учениками Боратынского, в действительности учились у Травникова?» [723]), была воспринята слушателями как документальное повествование. Ходасевича поздравляли с новым успехом в жанре литературной биографии. Адамович с волнением писал: «Травников был одареннейшим человеком, новатором, учителем: достаточно прослушать одно его стихотворение, чтобы в этом убедиться. К Ходасевичу архив Травникова, вернее, часть его архива попала случайно. Надо думать, что теперь историки нашей литературы приложат все усилия, чтобы разыскать, изучить и обнародовать рукописи этого необыкновенного человека» (Последние новости. 1936. 13 февраля). Мистификация удалась.

Разоблачение, несомненно, доставило Ходасевичу удовольствие. Но «Василием Травниковым» он и сам себе доказал нечто: рассказ был его первой и единственной удачей в области беллетристики. Одноногий анахорет и мизантроп Травников получился живым. Мы не знаем, откуда взялись отрывки из стихотворений вымышленного стихотворца. Один из них принадлежит Муни; два других могли быть написаны Ходасевичем специально для рассказа или взяты из черновых тетрадей. Если первое, то эти стилизованные, но «настоящие» стихи — одна из очень немногих побед над сковавшей поэта на рубеже 1930-х годов немотой:

Тем временем Ходасевичу исполнилось 50 лет. Дореволюционная традиция предусматривала широкое празднование юбилеев с начала творческой деятельности, а не со дня рождения. Тем не менее писатели-эмигранты по подписке дали 30 мая 1936 года в честь Ходасевича обед в одном из парижских ресторанов; по словам Цветаевой, которая подарила Владиславу Фелициановичу блокнот «с пожеланием писать стихи», она встретила там «весь Монпарнас»; из старшего поколения пришел Бунин. Естественно, была в ресторане и Нина с Макеевым. По окончании обеда Ходасевич в компании Адамовича, молодого прозаика Василия Яновского и еще нескольких молодых авторов отправился, как обычно, на Монпарнас — играть в бридж.

Из печатных изданий дату заметили лишь в журнале «Наш Союз» — органе «Союза возвращения на Родину», проплачивавшемся и курировавшемся НКВД. Статья была менее враждебная, чем можно было ожидать: «возвращенцы» вспоминали, что некогда юбиляр был близок с Горьким и симпатизировал советской власти, но, «сделав разбег для прыжка в иную — большую жизнь, Ходасевич задержался на полдороге, а задержавшись, свалился под бременем своего „я“, снова упал „в себя“ и одновременно в эмиграцию. Падение было страшное, стремительное, на самое дно, в „возрожденческую“ трясину» [724].

Между тем в отношениях Ходасевича с советской властью и «эмигрантским болотом» как раз в это время все было непросто.

О непростоте этой свидетельствует уже цитировавшееся его письмо Берберовой от 21 июня 1937 года, начинающееся так: «Это ты, милый мой, уезжаешь не чихнув, — а я-то бы с тобой простился. Однако ставить вопросы в этой плоскости весьма преждевременно. Действительно, своего предельного разочарования в эмиграции (в ее „духовных вождях“, за ничтожными исключениями) я уже не скрываю; действительно, о предстоящем отъезде Куприна я знал недели за три. Из этого „представители элиты“ вывели мой скорый отъезд. Увы, никакой реальной почвы под этой болтовней не имеется. Никаких решительных шагов я не делал — не знаю даже, в чем они должны заключаться. Главное же — не знаю, как отнеслись бы к этим шагам в Москве (хотя уверен „в душе“, что если примут во внимание многие важные обстоятельства, то должныотнестись положительно). Впрочем, тихохонько, как Куприн (правда, впавший в детство), я бы не поехал, а непременно, и крепко, и много нахлопал бы дверями, так чтобы ты услышала» [725].



722

Интересно, что при этом Ходасевич практически никогда не высказывался о поэзии В. Набокова.

723

Ходасевич В.Жизнь Василия Травникова // СС-4. Т. 3. С. 115.

724

Сикорин Д.Эмигрантские судьбы. Владислав Ходасевич. К пятидесятилетию поэта// Наш Союз (Париж). 1936. № 5–6. С. 22.

725

СС-4. Т. 4. С. 529–530.