Страница 11 из 74
По правде говоря, Юлиан не был ни тем, ни другим. Его основной задачей было совершенствование в философии. Приобщение к мудрости 49интересовало его куда больше, чем захват власти. И поскольку его судьба висела на тонкой нити, грозившей в любой момент оборваться, он мог только ждать — ждать и молчать.
Однажды, проходя мимо базилики Святых Апостолов 50, он увидел перед входом в церковь, как около двадцати каких-то людей отчаянно дрались между собой. Доносились проклятия и сдавленные крики. Он подошел поближе, чтобы рассмотреть, и увидел, что это две группы христианских монахов, принадлежащих к соперничающим сектам. Они дубасили друг друга, как бешеные, ибо не могли поделить горсть серебряных монет, брошенных проходившим мимо придворным. Можно было подумать, что грызуны дерутся за горсть зерна. Это было весьма поучительное зрелище, представленное ему людьми, проповедовавшими полное презрение к благам этого мира! Юлиану внушали омерзение их всклокоченные шевелюры, завшивевшие бороды, исходивший от них тошнотворный запах. (Дело в том, что для христиан, строго соблюдавших правила, мыться означало совершать грех.) Но еще большее отвращение вызвала у него алчность, искажавшая их черты. Сравнивая их заскорузлые одежды с надушенными и расшитыми золотом далматиками придворных епископов, он спрашивал себя, как могла одна и та же религия породить два столь разных типа людей. И все это во имя Христа, который побуждал своих учеников раздавать имущество бедным и отказываться от всего, чтобы следовать за ним?
Юлиан отвернулся и пошел дальше. Жизнь уже научила его тому, что люди не рождаются добрыми сами по себе. Но ему казалось, что христианство тоже не делает их лучше, а только добавляет самоуверенность и фанатизм к тем недостаткам, которые у них уже и так есть. Только что увиденная им сцена еще больше укрепила его антипатию к приверженцам Галилеянина, будь они фанатиками, подобными этим нищим монахам, или такими приспособленцами, как Георгий Каппадокиец или Евсевий Никомидийский.
Больше всего Юлиан упрекал галилеян (так он называл приверженцев Христа) за их решимость отринуть все радости и красоты жизни ради того, чтобы обратиться к потустороннему миру. Земная жизнь была для них лишь юдолью слез, в которой царят несправедливость, разврат и смерть. Для них все вращалось вокруг молодого человека из Назарета, который появился на свет в темной конюшне и умер на кресте ночью, озаренной молниями. В их религии было что-то болезненное и полное теней, что делало ее несовместимой с тем солнечным миром, к которому стремился Юлиан. Это был культ страдания и отречения от мира, это была религия поражения. Разве сам апостол Павел не назвал ее «безумием» 51? Для Юлиана, чтобы оценить глубину пропасти, отделявшей язычество от христианства, достаточно было сравнить великолепные храмы, посвященные Афине или Аполлону, наполненные светом, жертвенный дым в которых весело поднимался к небу, с христианскими церквами, имевшими узкие и темные проходы и зачастую построенными там, где были найдены разложившиеся останки какого-нибудь святого. Из-за этого Юлиан называл их «склепами».
Он также ставил им в упрек механический характер ритуалов, к которым они прибегали, дабы обеспечить себе благополучие. Послушать их — так, выходит, достаточно, чтобы грешник перекрестился, или рассеянно повторил двадцать раз одну и ту же молитву, или чтобы его лоб окропили святой водой, — и все его грехи будут сняты, а благоденствие души обеспечено навеки. Идея искупления и исполнение таинств нарушили хрупкое равновесие, позволявшее соизмерять возмездие с виной и вознаграждение с достоинствами. Большинство христиан, казалось, были убеждены, что достаточно веры, чтобы, не прилагая усилий, попасть на небеса… Юлиан же считал, что любая религия, не воплощенная в способе жизни, — всего лишь обман.
Несомненно, он во многом был прав. Однако тогда, в первой половине IV века, когда ни догматика, ни литургия не были еще как следует разработаны, богословские вопросы приобретали большую значимость, нежели вопросы нравственные. Различия во мнениях относительно Божественности Христа или близости Страшного суда порождали более серьезные и страстные разногласия, нежели злоупотребления епископов или невежество низшего духовенства 52. Огромное множество сект — циркумцеллионы, энкратиты, монтанисты, донатисты, аномеи 53и многие другие проклинали друг друга и претендовали на единственно верное толкование Евангелия.
Еще более серьезными — настолько серьезными, что из-за них едва не погибла сама Церковь, — были разногласия между вселенской и арианской церквями по поводу сущности Святой Троицы и особенно по поводу «единосущности Отца и Сына». Доктрина единосущности, поддерживаемая римским духовенством, вызывала бурную полемику на Востоке империи. Никто не отрицал, что Иисус был «посланцем Божьим», вдохновленным Святым Духом. Пустыня порождала и до него великое множество пророков. Не менее очевидным было и то, что Иисус «происходил» от Отца. Однако то, что он был «единосущен» Отцу и Святому Духу, то есть сам был Богом, как это утверждал епископ Римский, — это уже казалось ересью. «Если Бог состоит из трех различных личностей, это значит, что мы возвращаемся к многобожию», — говорили ариане. На это им отвечали: «Если Иисус не Бог, то поклонение ему равносильно идолопоклонству».
И без того оживленный спор удвоил свою силу, когда священник Арий стал глашатаем противников «единосущности» и собрал вокруг себя чуть ли не все восточное духовенство (319 год). Назревал ли новый раскол? Все заставляло поверить, что это так. Ведь даже Никейский собор, собравшийся в 325 году, не смог восстановить единство мнений.
По правде говоря, эти споры мало трогали Юлиана. То, что христиане поносят друг друга по поводу тонкостей своей веры, не волновало его. Больше его возмущало то, что они упорно и вопреки всему отрицают столь очевидную истину, как всемогущество Солнца, в котором каждый может убедиться своими собственными глазами, ведь Солнце заливает всех людей потоком своего золотистого света и его великолепие блистает «яко на небесех, так и на земли». Вместо этого христиане почитают Иисуса, которого мало кто знал при жизни и который даже не смог навязать свою волю какому-то прокуратору Иудеи. К тому же любой христианин IV века знал обо всем этом только понаслышке. Эта слепота казалась тем более необъяснимой, что все живое на земле — цветы ли, растения или животные — неосознанно поклоняется дневному светилу, поворачиваясь в его сторону и следуя за его движением 54. Разве не свет Солнца создал органы зрения, приспособленные к свету его лучей? Разве не присущая Гелиосу невидимая, бестелесная, божественная сущность позволяет добродетельным душам воспарять к нему? Разве не воздействует он на различные существа всеми своими ипостасями? Ведь у христиан тоже есть глаза! Почему же они отказываются признать очевидное?
Но более всего Юлиана раздражало отрицательное — если не сказать враждебное — отношение христиан к Государству.
В течение многих веков расцвет Рима, взлеты могущества времен республики были связаны с почитанием богов-покровителей отечества. Но с приходом к власти Константина и с изданием Миланского эдикта все изменилось. С этих пор все большее число христиан стало проникать в органы управления, глубоко изменяя их дух и функции. Им было неизвестно чувство патриотизма, и они отказывались считать себя слугами государства. Они и не могли бы вести себя по-другому, ведь они отрицали земную родину и возлагали все свои надежды на потустороннее. Будущее империи не только им безразлично, но они постоянно стремятся ускорить ее разрушение, подрывая основу ее величия и мощи, а именно — верность подданных и дисциплину солдат. Ничто не противостоит их разрушительному влиянию. Неудивительно, что империя распадается. Это уже не государство Цезаря и Августа, и даже не государство Нерона и Калигулы. Теперь империя скорее напоминает человека, пораженного проказой, по телу которого распространяются черные пятна смерти.