Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 63

Вот, взгляните на эту фотографию — это сюрприз! Когда я сам впервые увидел этот снимок, должен признаться, я очень расстроился. На снимке девушка лет шестнадцати, стоит на крыльце — на парадном крыльце дощатого домика. Однако если приглядеться, поймешь: девушка эта — Нада, волосы у нее коротко стриженные, она улыбается слишком широко, а тень от навеса непредусмотрительно заслоняет ей пол-лица. На обороте нетвердой рукой Надиной матери выведено: «Нэнси. Июнь, 1945 г.» Кто это — Нэнси? И кто была мать Нады?

Эти люди, родители Нады, приехали на похороны и после ненадолго остались у нас пожить. Оказалось, ничего подобного, вовсе они не умерли, как я всегда считал, и не было в них ничего необычного. Обыкновенные люди. Отец Нады много лет проработал на резиновой фабрике, но теперь ушел: служил сторожем в школе при церкви. Мать Нады была худая, болезненного вида, плаксивая и полуглухая женщина, и с Надой ее роднил только ястребиного вида нос — и все, больше ничего! И имя у них было не Романовы, а украинское — Романюк, и приехали они в Америку не по каким-то там политическим соображениям, а по совершенно тривиальной причине: то есть не как политические беженцы, а как иммигранты. Отец Нады был никакой не безумец и не гений, просто обыкновенный, совершенно обыкновенный, медлительный и жалковатый тип с некоторым намеком на горб. Все, не более того. Не буду вдаваться в подробности, описывая их приезд. Отец вел себя вполне пристойно, но все же забудем об этом. И Наташа никогда Наташей не была, а звалась Нэнси Романюк, рожденная, крещеная и прошедшая конфирмацию в лоне католической церкви, и значит, несмотря ни на что, в соответствии с католической верой, душа ее считалась спасенной. Католики считают, что в последний момент достаточно произнести краткую покаянную молитву, и миссис Романюк убеждала нас в этом так, будто мы с Отцом эгоистично отзывали душу Нады обратно с надлежащего ей места на небесах.

Эта самая Нэнси, внезапно объявившаяся незнакомая Нэнси, родилась где-то в штате Нью-Йорк, в глухомани, в небольшом городке с нелепым названием Северный Тонаванда. Название, должно быть, индейское. Многие ночи я засыпал, убаюкиваемый этим названием, в котором скрывалось что-то таинственно-прекрасное, хотя и сильно омраченное обволакивавшим небеса дымом труб резиновой фабрики. И все-таки Северный Тонаванда был тот город, где она родилась, где пошла в школу при католической церкви, а миссис Романюк говорила:

— Она всегда была хорошая девочка, не упрямая, хорошая девочка.

Хотя когда она чуть погодя стала рассказывать, как ее хорошая девочка Нэнси сбежала из дома в Нью-Йорк, тон у миссис Романюк был уже совсем иной. Когда Нэнси в конце концов удосужилась написать домой, в письме своем она ничего не объясняла; даже не просила денег, что, разумеется, могло означать самое худшее. Через некоторое время она написала родителям, что собирается замуж, пообещав, что скоро пригласит их к себе в гости, как только они с Элвудом («Имя-то какое, Элвуд!» — брюзгливо произнесла миссис Романюк.) устроятся; но, разумеется, никакого приглашения они так и не получили. Словом, в конечном счете Нэнси оказалась нехорошей девочкой, а когда объявилась в облике Наташи, застреленной неизвестным и так и не пойманным снайпером, не могло ли показаться, что Северный Тонаванда как раз и был тем, что она в жизни заслуживала?

И еще есть снимки… вот: на этом, с обтрепанными краями, Нэнси еще привлекательней, — подбородок агрессивно вздернут, здесь она, определенно в стадии постижения чудес Нью-Йорка, под сенью которого, возможно, и произошло второе рождение и смена веры, — и эта Нэнси стоит рядом с какой-то неизвестной, расплывчато получившейся подружкой, обе в белых летних платьицах, у обеих вид скромноватый. На сей раз на заднем плане мы видим какой-то гараж и несколько худосочных розовых кустиков. Так что фон практически отсутствует. У меня голова идет кругом при мысли о скачке, который совершила Нэнси-Наташа из милого дощатого мирка Северного Тонаванды в милую круговерть газетных заголовков Седар-Гроув. Чудеса! Чудеса! Однако вглядимся в этот снимок, всмотримся в выражение лица этой девушки. 1946 год, ей семнадцать, она закончит среднюю школу и уедет. Всмотримся же в выражение ее лица в ту пору — славное, серьезное, умное личико, губы застенчиво сомкнуты. Как она хороша! Подружка ее улыбается, в улыбке обнажая зубы, а Нэнси — нет. Губы Нэнси сжаты. Меня так и подмывает, так и подмывает кинуться в Северный Тонаванду, отыскать эту ее подружку, расспросить ее, выжать из нее все тайны Нэнси…

Вас интересует, что происходило после смерти Нады? Извольте, ничего особенного. Это воспоминания, а не роман. Я ничего не могу выдумывать. Поиски снайпера продолжались, но успеха не возымели, и вот с удручающей быстротой газеты обо всем позабыли. И когда я окреп настолько, что смог открыть рот, я признался Отцу, что это сделал я. Помню, как он склонился ко мне, как придвинулось к моим губам его ухо, — помню витые, розовые загогулины внутри его уха, — но он лишь громко расхохотался, и вдруг его смех оборвался. Он решил, что я псих. Я сказал своему врачу, что я — убийца собственной матери, и тот тоже решил, что я псих; тогда я стал кричать, я орал, что это сделал я, и никто другой, но они все, мерзавцы, решили, что я псих.

Явился детектив, любезно выслушал меня и сделал вид, что поверил мне. Видите ли, я был такой худой, такой немощный ребенок и лежал такой маленький на казавшейся огромной больничной кровати, под капельницей, тараща слабые, близорукие глазки и выпростав из-под одеяла покрытые синяками руки. Думаю, детектив все записывал из вежливости — и про спрятанное ружье, и про ботинки. (Отпечатки их подошв на земле были одной из весомых улик для полиции.) Но почему-то больше я об этом следователе не слышал, а когда, отчаявшись, спросил про него у Отца, тот закашлялся и сказал: «Он еще придет, придет!»

Ну а как тот сознавшийся баптист? С ним тоже ничего особенного не произошло. Просто о нем перестали писать газеты, только и всего. Газеты тоже не поверили в его признание. Это полиция вечно ревностно-подозрительно ко всему относится. Впрочем, да ну его!

Как только меня выпустили из больницы, я тут же попросил Отца, чтоб мы отправились туда, где все это случилось. С победным видом я направился к соседскому кустарнику, отыскал, как мне казалось, то самое место и стал разрывать землю, потом, встав на коленки, принялся отчаянно выгребать ее, однако ничего не обнаружил. Отец молча следил за мной. Я сказал:

— Дай, пожалуйста, лопату!

Он принес мне лопату, но помогать не стал. Я копал, копал, но ничего там не было. Отец говорил, что здесь побывала полиция, что она все вокруг перерыла, но я не слушал его, обратив лицо в поту к земле, предавшей меня. Как могло исчезнуть ружье? Можете вы объяснить? Что случилось с моим ружьем? У меня даже не хватило ума сохранить от него коробку, я ее сразу же выбросил. Отец сгреб меня в охапку и отнес в дом.

Может, ружье обнаружили соседи и, не желая вмешиваться в это дело, сами от него избавились? А может, кто-то из угрюмых мускулистых работников седар-гроувской фирмы по уходу за газонами нашел ружье и присвоил себе?

Правды я так и не узнал.

Мы переехали из дома № 4500 по проезду Лабиринт в другой дом, который находился за Броуд-Роуд, в самом центре Пуллз-Морэн, примерно такой же большой, но подороже, там потолок в гостиной был в три этажа высотой и вообще это — разговор особый. Что надо переезжать, было понятно. Не только из-за Нады. Еще и потому, что Отца поощрили должностью президента фирмы, которую он скромно принял (фирма производила и производит и по сей день какую-то проволоку, кажется для взрывательного устройства), а после повторного брака он вспоминал все реже и реже о Наде, что неудивительно, пока наконец в один прекрасный день я не решил, что, пожалуй, могу украсть у него те снимки, что миссис Романюк ему отдала, расчувствовавшись в какой-то момент. Словом, я вынул снимки из ящика его письменного стола, а он ни разу так о них и не заговорил, считая, возможно, что его новая жена их уничтожила из ревности к Наде. Она уже и так сослала дорогой гостиный гарнитур Нады куда-то в дальние комнаты и повсюду понавешала свои испанские ковры, сабли, копья, восточные гобелены и дверцы мексиканских часовен.