Страница 105 из 118
Во всем этом я разбираюсь лучше моего друга Зейна, потому что лучше знаю своих английских Пигмалионов, чем он — своих арабских Галатей. И потому я уверен, что мне удастся раньше него захватить эти нефтепромыслы, чьи железные трубы сейчас, в эффектном лунном освещении, кажутся прекраснейшими колоннами древней Трои. Вся беда в том, что луна светит чересчур ярко (как видите, я вполне разборчиво пишу при этом свете), а успех моего дела наполовину зависит от темноты и от свирепой стремительности натиска. Вот я и жду, когда наползут облака».
Он напряженно всмотрелся в небо, но нигде не было видно ни облачка.
«Два обстоятельства занимают мои мысли, — продолжал он писать. — Первое — что я делаю это дело совсем один. Нет со мною ни Смита, ни мальчишек, ни Хамида, ни нашего поэта Ва-ула и уж, конечно, нет Зейна, моего бахразского двойника. Есть, правда, Бекр, но Бекра теперь нечего считать: с тех пор как убийцы, подосланные Фрименом, застрелили его друга Али, он всегда мрачен и от него мало проку. Воинов у меня три или четыре сотни, но они разбросаны по местности маленькими отрядами, и я не уверен, что всех успели предупредить о выступлении; надежда лишь на то, что, услышав выстрелы и шум боя, они догонят нас и примкнут.
И второе, о чем я думаю сейчас, дописывая страничку: это неотосланное письмо я начал еще несколько месяцев назад и с тех пор почти каждый день добавляю к нему хоть несколько строк. Непонятно, откуда взялась у меня настойчивая потребность подробно рассказать вам о своих мыслях и делах; дома я этого никогда не делал. Впрочем, я давно уже перестал искать объяснения тем или иным своим поступкам. Каковы бы ни были тут причины, предоставляю вам догадываться о них самой. Мне бы хотелось, чтобы вы получили и прочли эти писания. Может быть, лучше всего было попросить генерала переслать их вам, а может быть, и не лучше; никак не могу приучить себя рассчитывать на английскую добропорядочность, когда встречаю англичанина в пустыне, особенно если при этом он рассчитывает, что мояанглийская добропорядочность поможет ему выйти из затруднительного положения.
Если случай вдруг сведет меня с Фрименом, когда при мне не будет оружия, я передам эту записную книжку ему, потому что между нами не может быть речи ни о добропорядочности, ни о непорядочности: просто мы с ним ненавидим друг друга, и это проявляется здесь более непосредственно и откровенно, чем дома. Мне известно, что он сейчас находится в этих краях, хотя где именно, бог его знает. Может быть, даже на нефтепромыслах, вместе с генералом. Тем лучше. Завтра я это узнаю. Он тоже. А со временем узнаете и вы. А теперь мне пора».
«Victoria dubia! [23]
Прошло уже два или три дня, с тех пор как я написал эти многозначительные, но пустые слова „мне пора“. Словно то, что последовало за ними, было так просто и конец предрешен заранее. Но я все же захватил нефтепромыслы!».
Он остановился, перечеркнул последнюю фразу жирной чертой и надписал сверху:
«Я нахожусь на нефтепромыслах. Больше этого сказать не могу, потому что цель и смысл того, что я сделал, для меня сейчас еще менее ясны, чем вначале.
Ясно мне только то, что относится к моему бренному телу: я весь избит и изранен, на спине у правого плеча две дурацкие дырки, а старая рана в пятке воспалилась и гонит вверх по ноге и боку то огонь, то холодную воду, словно для того, чтобы ежесекундно, ежеминутно, ежечасно подвергать испытанию мою выдержку. Одним словом, мама, я теперь понял, что значит для человека его физическое существо. Физически я потерпел поражение.
Но все мои увечья — не такая уж дорогая цена за то, что здесь произошло, потому что ими почти исчерпывается понесенный нами урон. Я бы даже сказал, что это слишком дешево. Что-то тут не так. Слишком уж блистательно подтвердилась и моя теория оловянных солдатиков. Можно подумать, что самой, судьбой мне предназначено еще раз усомниться в собственной победе. Но сейчас я слишком истерзан физически, чтобы вдаваться в размышления по этому поводу.
Я только хочу связно и обстоятельно описать вам все, как было, и должен сказать, что понемногу я начинаю понимать, какая причина побуждает меня так усердствовать, записывая каждый свой шаг, хотя я дал себе слово никогда ничего подобного не делать. Чего ради я среди ночи, после только что одержанной победы, сижу в тесном караульном помещении и при скудном свете карманного фонарика вожу пером по бумаге, не думая об опасностях, может быть, подстерегающих меня здесь, в тишине этого недавнего поля боя, которое так легко осталось за нами. Все дело в том, что я не могу не вести этих записей, мама. С каждым часом, с каждым событием близится драматическая развязка, в которой должно получить завершение все, что я делал и думал до сих пор; и я ощущаю мучительную потребность заново оценить свои мысли и поступки и где-то закрепить их так, чтобы, если суждено мне здесь погибнуть, мои побуждения и моя логика, мои надежды и смысл моего дела могли бы стать достоянием тех, кому это во мне интересно. Я знаю, что повторяюсь, но хочу, чтобы вы меня поняли.
И еще: я обращаюсь в своих писаниях к вам, та mère [24], потому, что вы — единственный человек на свете, которого мне никогда ни в чем не удавалось убедить и который в свою очередь никогда ни в чем не мог убедить меня (по крайней мере с тех пор, как я вышел из детского возраста). С Грэйс, Джеком, Тесс, даже со Смитом меня сближало своего рода взаимное сочувствие. Я в какой-то степени понимаю их внутренние затруднения; они кое-что знают о моих.
Только с вами у меня так не получалось. Может быть, потому, что вы одна переносили наши разногласия на основную, самую важную проблему пытливой и деятельной жизни — проблему долга (или, если угодно, верности). Разумеется, в нашем кальвинистском семействе перед каждым вставала эта проблема, но только с Тесс я сумел найти общий подход к ее решению. К сожалению, в конечном счете я не оправдал надежд Тесс, так же как Джек не оправдал моих, а Грэйс — ваших, как Смит (если уж припутывать сюда и беднягу Смита) не оправдал надежд своего достопримечательного папаши. Жалкие мы все существа — все, кроме Тесс.
Но сейчас, при создавшемся положении, я сам не знаю, кому служу и какому долгу верен; знаю только одно — в моих руках нефтяные промыслы, принадлежащие англичанам. Впрочем, этот удивительный, невероятный успех сам по себе значит гораздо меньше, чем то, что произойдет потом, когда прибудут сюда Хамид и Зейн.
Им еще труднее будет поверить в этот мой успех, чем мне самому. То есть они, конечно, обрадуются (я-то ничуть не радуюсь), потому что захват нефтепромыслов очень много значит для их совместных усилий. Конец восстания — вот что это значит! Но даже Хамид недоуменно нахмурит свое великолепное чело — и без прежнего добродушия. Слишком круто обходится с ним последнее время жизнь, и в нем появилась жесткость, которой раньше не было.
Итак, как же все это совершилось?
Я слышу сигнальные выстрелы в той стороне, где сосредоточивают свои силы Хамид, Юнис и старый Талиб. Должно быть, там началось какое-то движение.
Как это совершилось?
Останавливаться на мелочах не стоит, да для вас и не имеют значения тактические подробности. Нашим единственным объектом был штаб Азми, а он находился в центре территории промыслов.
Попасть на территорию было не так трудно: в ночной тишине я подвел своих людей к самой ограде, велел им рассыпаться вдоль нее, и в темноте они поодиночке просочились внутрь через те проломы, которые были сделаны нами раньше. Пришлось бесшумно прикончить с десяток часовых, что для многих послужило какой-то внутренней разрядкой; только Бекр смотрел на это издали, с таким видом, словно теперь, когда нет с ним Али, смерть внушает ему отвращение и даже страх. После этого можно было уже открыто и без опасений входить и даже въезжать в проломы. Я сам въехал в такой пролом во главе отряда из двадцати всадников. А когда все мои люди были уже внутри, мы помчались через территорию промыслов в тыл главных позиций Азми, туда, где стояла его вилла.
23
Сомнительная победа! (лат.)
24
Мама (франц.).