Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 118



Зейн изменился за это время, и перемена была к лучшему.

Вспоминая в Англии о бахразце, Гордон всегда представлял его себе как холодного, скрытного заговорщика, бесстрастного догматика, неспособного интересоваться человеком как человеком; замкнутый в себе, никого близко не подпускающий, он, казалось, был не из тех, кто вызывает теплые чувства. Теперь, после нескольких месяцев успешной революционной деятельности в пустыне, среди ее людей, он как будто раскрылся, в нем появилась непоколебимая, почти грозная уверенность, в силу которой он действовал решительнее, даже, может быть, умнее, но в то же время мог позволить себе посмеяться, обнять друга, обнаружить какие-то личные чувства, вплоть до нежности. То были лучшие черты, свойственные людям незаурядного мужества; от прежней замкнутости осталось одно — защитная привычка доверять лишь самому себе.

— Ты слишком уж осторожен. Неужели нет никого, кому ты мог бы верить? — спросил Гордон в своем нетерпении полней ощутить эту новую и, может быть, обманчивую близость.

— Верить? — повторил Зейн с ударением; казалось, солнце пустыни прокалило не только тело бахразца, но и его речь: она стала более скупой, обдуманной. Потом он снова вздохнул и, добродушно улыбаясь, ответил: — Я верю в свое учение и в свой народ. Разве этого мало?

— А не мог бы ты отважиться на риск — поверить в человека просто как в человека? — спросил Гордон.

— Нет!

— Тогда ты жертва догмы, и мне тебя жаль. Случается тебе вдруг почувствовать себя старым, измотавшимся, одиноким? Часто случается? Признавайся!

Но бахразец промолчал, только с улыбкой пожал плечами, и какова бы ни была правда его невысказанного ответа, она так и осталась тайной, предметом для его собственных размышлений.

И вот сейчас, укрывшись с другом в еще короткой, тени смитовского броневика, Гордон вспомнил весь этот разговор и сказал бахразцу: — Очень хорошо, что ты приехал сюда, по крайней мере своими глазами поглядишь на нефтепромыслы. А то сидишь где-то в поднебесье и ждешь, скоро ли мы подготовим все, чтобы ты мог захватить их. Мне это не нравится. Что ты собираешься делать с промыслами, когда они будут у тебя в руках?

— Как что делать? — искренне удивился бахразец. — Ведь это же очень важно для нового государства…

— А меня не интересует твое новое государство, — перебил Гордон. — Не ради него я тут стараюсь.

— Стараешься ты, может быть, и не ради него, брат, но оно все же будет, и твои старания помогут этому. — Бахразец мотнул своей удлиненной головой, подчеркивая значение этих слов — чуть, впрочем, ироничных, как и все, что он говорил Гордону. Он словно считал, что представления его английского двойника об Аравии не следует принимать всерьез. У всякого другого этот оттенок иронии звучал бы оскорбительно, но в устах Зейна это было только выражение дружеской терпимости.

— О, я отлично представляю себе, что тут будет, — ответил Гордон, — и это все меньше и меньше меня радует. В борьбе против Азми и всех прочих мы должны были объединиться с твоими фанатиками-революционерами, потому что иначе нам не выиграть эту борьбу. Но беда, когда восстание победит и племенам придется на деле столкнуться с сущностью твоего учения и приспособляться к нему. Вот что меня тревожит, когда я думаю о будущем. Мир, который я вижу, когда смотрю на это. — Он указал туда, где серебрились в дымке цистерны и трубы нефтяных промыслов.

Но что-то вдруг заслонило на мгновение весь этот вид: старый верблюд Гордона, привлеченный любопытством, дотронулся мокрыми губами до раскаленной брони машины — и тут же, неуклюже отпрянув, с ревом боли понесся по пустыне. Бедуины, видевшие это, захохотали, но Гордон сердито прикрикнул на них и велел тотчас же догнать и привести назад глупое животное, а то оно убежит совсем и ему не на чем будет ездить.

— А ты ездишь на этой развалине? — спросил бахразец Гордона, который все еще кричал и бранился. — Почему не на мотоцикле, Гордон? — Английское слово «мотоцикл» прозвучало сугубо технически в его арабской речи.

Взгляд Гордона быстро скользнул от Зейна, молодцеватого араба в одежде горожанина, к Смиту, сникшему от усталости англичанину в арабской одежде.



— Я вижу, Смит доложил тебе все подробности моей жизни в Англии. Своей охотой или ты у него выпытывал?

— Я расспрашивал, а Смит из любви к тебе отвечал. Что же тут дурного, брат?

— Дурного — ничего. Просто это скучно и ненужно. Мискин Смит! Нет ему от меня покоя!

Оба оглянулись на Смита, задремавшего у их ног в узенькой полоске тени. Разморенный полуденным зноем, он казался измученным и жалким. Мискин Смит! Гордон повторил про себя это слово, которым арабы называют всякое существо, нуждающееся в ласковом сострадании. Ему тяжело было смотреть на Смита; он сунул свои чистые ноги в сандалии и вместе с Зейном вышел на дорогу, ведущую к нефтепромыслам.

Прямая ровная дорога вся лежала на виду до первых проволочных заграждений, за которыми виднелись мешки с песком, брустверы и высокие бронированные башни ограды с установленными на них пулеметами старой, но надежной системы Льюиса. Спокойным, уверенным шагом шли Гордон и Зейн по присыпанной песком пустыни асфальтовой глади, продолжая начатый спор о будущей Аравии. Это была опасная затея, и опасность еще усилилась, когда они, пройдя сквозь прорванную в одном месте колючую проволоку, приблизились к оборонительным сооружениям промыслов. Но такая прогулка навстречу смерти была вполне во вкусе Гордона, и, когда над головами у них просвистела первая пуля, он лукаво взглянул на своего спутника — не в поисках сочувствия, но лишь для того, чтобы проверить, как тот к этому отнесся. Араб только слегка прикрыл веки, словно давая понять, что вызов принят, и они продолжали свой рискованный путь, по-прежнему пререкаясь по поводу надежд и планов Зейна, касающихся создания государства в пустыне.

— А я тебе говорю, что всякое государство — зло, — настаивал Гордон. — Это зло уже погубило западный мир. Вся моя цель, весь смысл моего пребывания здесь в том, чтобы сохранить, спасти вольный дух кочевой жизни. Только затем я и помогаю восстанию.

— Этого мало! — сказал бахразец, и, как всегда бывало у него, короткая формула все подытожила и все решила.

— Для меня достаточно, и для любого кочевника тоже. Племена должны остаться племенами, и пусть никто не вмешивается в их жизнь. Я знаю, что у тебя на уме: сделать племена каким-то придатком к твоему крестьянско-городскому государству. Оставь их в покое, Зейн. Дай им одержать победу, а потом пусть живут в пустыне, как жили прежде, со своими обычаями и нравами, со своим неповторимым мужеством, даже со своими невзгодами, если нельзя иначе.

Где-то снова предостерегающе прогремел выстрел, но свиста пули не было слышно, так что это и вовсе не стоило внимания.

Бахразец снял полотняную кепку, вытер ею худое, точно высеченное из камня лицо и снова надел на голову. Он шел, неловко пригнувшись, заложив руки за спину. И хотя его куртка и брюки имели какое-то сходство с военной формой, необходимое, поскольку теперь он стал солдатом, это был все тот же вагоновожатый из бахразской столицы, ничем не напоминавший полководца, который уже разгромил все бахразские войска на юге, за исключением засевших на нефтепромыслах легионеров Азми.

— Нет, Гордон, — возразил он. — Мы не можем допустить, чтобы наши братья-кочевники продолжали жить, как дикари.

— Дикари? — Гордон засмеялся резким, неприятным смехом. — Жизнь, которую они ведут, благословенна и прекрасна: разве можно сравнить ее с чудовищной мерзостью цивилизации?

Кусочек свинца, выпущенный из малокалиберной винтовки, ударился об асфальт прямо перед ними и отскочил, противным скрежетом нарушив тишину пустыни. Зейн, не останавливаясь, продолжал спорить.

— Нельзя столкнуть племена назад, в трясину феодального уклада, — сказал он. — Что хорошего в нужде, в несчастье? Племена заживут по-новому, добровольно пойдут вместе с нами навстречу прогрессу.

— К черту прогресс! — закричал Гордон. — Прогресс отнимет у них все: естественное благородство, силу, мужество, всю поэзию вольности.