Страница 11 из 60
Она не запомнила, как они расстались. Сергей сказал:
— Пошел. Ты мне нравишься. У тебя глаза — во!
И показал большой палец. Хлопнула дверь. Она легла на кровать и только теперь почувствовала, что пьяна. На потолке солнечные лучи жили своей жизнью: перемещались, дрожали, меняли форму, тускнели, становились ярче. Позвонила из библиотеки Шапиро.
— Мила, ты где? Что случилось? Как наши дети?
— Все нормально, Марина Исааковна, я немного… голова, сейчас приду.
— Отлежись, а после трех приходи. Часок посиди и закрой библиотеку.
— А Юля Львовна там? — зачем-то спросила Тулупова.
— Она сегодня учит разговаривать камни — так Марина Шапиро называла интервью высоких начальников, которые время от времени Смирнова брала для газеты. — Сегодня у нее заместитель министра — до трех — болей!
Пришли из школы Сережа и Клара. Они ели и охотно рассказывали все сами: Сергей писал прописи, Кларе учительница сказала, что, если она принесет справку с работы о зарплате, им дадут как малоимущим бесплатные обеды. И что скоро День учителя и надо внести деньги на подарок. При слове деньги — Мила вздрогнула: опять! В три побежала в библиотеку, отсидела до закрытия, а никто не пришел. Потом был вечер. Ужин, уроки, разговоры, телевизор. И, укладывая детей, она тоже уснула. Проснулась в три часа ночи, будто что-то толкнуло — сразу чистая и ясная голова, спать не хочется, спокойствие, трезвость и желание, которое рядом, как человек за спиной, дышащий в затылок. Стоит и молчит.
Встала, на кухне подогрела воду и заварила крепкий чай. Пока настаивался, поставила перед собой зеркало и стала рассматривать свое лицо. “Все изменилось во мне за годы в Москве, — подумала она. — Только глаза, как были голубые, так и остались, но взгляд уже, с ним что-то стало… Есть ли еще что-нибудь червонопартизанское? Лицо правильное — нос, губы, но чего-то нет… вот у Исааковны такой нос”. Она долго смотрела в зеркало, как старые люди смотрят в окно. Первые появившиеся морщинки удивляли своей изысканной каллиграфией, расписанной умело, правильно и даже красиво, но она боялась этой красоты. Людмила достала из сумки косметичку, выгребла на стол ее небогатый ассортимент, нашла тушь и, налив крепкого чая, отпивая по глотку, стала подкрашивать ресницы. Они с каждым мазком щеточки становились все длиннее и длиннее и вскоре наросли длинными, как у пластмассовой куклы. Оно обвела глаза карандашом, добавила тени и кокетливо заморгала. Обжигающе соблазнительные голубые глаза — она, может быть, впервые увидела их такими.
— Вот теперь действительно “во”, — произнесла она вслух.
“Что он во мне нашел? — Она еще раз похлопала накрашенными ресницами, и ей стал совершенно понятен ответ. — И еще моя грудь. Ему она нравится. Шапиро говорит, она нравится рабочему классу нашей родины”.
Она стала о нем думать — а затем думала весь день: когда готовила еду, когда разговаривала с детьми, когда сидела в библиотеке — Авдеев все время был рядом, но теперь она подумала о нем как о Нем. Как о том мужчине, которого хотелось прижать к груди и погладить. Хотелось водить рукой по голове, рукам, телу. Она вспомнила парк, тропинку, по которой он ходил, вспомнила шаги за спиной — теперь она видела его жадный взгляд на себе, и хотелось дать ему все, все, что ему надо. Именно ему — ей ничего не нужно, достаточно сладкого желания наполнить собой, вручить ему себя, бери, делай, что хочешь. Она шевельнула длинным веером накрашенных ресниц, приглашая его идти за ней. Зеркало вдруг заговорило: она увидела и почувствовала силу своего взгляда, своего женского нутра. Где это раньше было спрятано, где было забыто?
Ей захотелось добавить еще краски. Густо плюнув на щеточку для ресниц, растерев в прямоугольнике дешевой туши “Театральная”, она сделала еще несколько мазков. Прибавила теней. Обвела карандашом контуры губ, и на нее смотрела уже другая женщина, принимающая всех подряд. Она подробно разглядела себя и в этом образе. Он был тоже — ее. “Я могу быть такой, — подумала она. — Может, я и есть такая, если его так жду?” Маленькая наивная голубоглазая девочка бежит, уходит, скрывается за горизонт, превращается в луч, в светлую точку в глубине картины. “Как стыдно хотеть! Так хотеть. Ему надо обязательно сказать, что я не ищу детям отца, совсем не ищу. Как это унизительно хотеть мужчину! Неужели им тоже так унизительно хотеть нас?”.
И неожиданно на кончике языка, со сладкой горчинкой возникло слово “любовь”. В ее жизни всего несколько раз оно возникало и никогда не срывалось с ее губ легко. “Что такое?! Я люблю его?” Произнесенное про себя, это слово обретало немыслимый вес. Теперь, как выпущенная из клетки яркая птица, оно бессмысленно и хаотично летало в ее голове и по телу, принося болезненное возбуждение — физическое и духовное.
Так Тулупова до рассвета просидела на кухне. Она взглянула на часы, потом в зеркало и, прощально улыбнувшись гриму придорожной шлюшки, заставила себя встать и смыть в ванной с лица краску. Холодная вода возвратила ее к жизни — “…ничего не произошло, ничего не было, все идет, как идет”. Перед тем как будить детей, у нее оставалось время и она, успокоив себя тем, что делает это только для себя, нанесла чуть больше обычного тушь, положила тени и подвела губы.
Поставила чайник на плиту, приготовила бутерброды и пошла в комнату к детям. Они спали на двухъярусной кровати, распластав свои нерасцветшие тела, было жалко разрушать эту блаженную, неподдающуюся словам красоту. Ночные переживания показались сущим пустяком. Она поцеловала и сына, и дочь, погладила по головкам, сказала, что пора вставать, умываться, чистить зубы и есть. Все и происходило в такой последовательности, только Сережа, придвигая тарелку с омлетом, не удержался и сказал:
— Мам, какая ты сегодня красивая, мам!
А девятилетняя Клара оценила ее как подруга:
— Тебе так и надо краситься, больше. Тебе идет.
С тех пор Тулупова часто просила детей сказать, как она оделась, как выглядит. Но теперь Мила посмотрела на детей и мимолетно вспомнила, как ее все отговаривали оставлять второго ребенка. Она никого не послушала, и вот сейчас они сидят двое, завтракают, пихают друг друга ногами под столом и рассуждают о ее красоте.
— Ну, все — вогнали в краску. Хватит! Я стесняюсь. Время в школу.
Втроем вышли на улицу и знакомой дорогой двинулись через парк. Дети впереди, а она поотстала. На пересечении тропинок стоял Сергей — она его заметила издали. Прошли мимо, он проводил их взглядом, его невозможно было не почувствовать. Дочь спросила:
— Мама, а это кто? Он на тебя так смотрел!
— Не знаю. Наверное, я ему понравилась.
У школьного забора Людмила поцеловала детей, чего обычно не делала. Считала, что, воспитывая их без отца, должна быть последовательной и строгой, но в тот день все вышло иначе. Дети влились с потоком учеников в типовой прямоугольник школы, а она чуть отошла в сторону, остановилась, пытаясь мучительно вспомнить придуманное ночью — что должна сказать ему сейчас. Вспомнила и уверенно пошла по тропинке обратно к дому. Авдеев ждал на том же месте.
— Я должна тебе сказать, что не ищу им отца. Понимаешь?
Авдеев взял ее за руку и притянул к себе.
— Понимаю. Все. Ты молчишь, — сказал он и поцеловал в губы.
— Здесь родительский комитет ходит…
— Иди, — сказал он.
— Куда?
Авдеев повел ее к стадиону с катком, где работал.
— Я мастер по холоду, но вообще-то горячий, — пошутил он, когда они, минуя проходную и вахтершу — старушку с вязаньем, прошли через служебный вход.
— Давай напрямую, — предложил Сергей, открывая бортик хоккейного поля. — Только осторожно.
И они заскользили, не отрывая ног от белого, глянцевого льда. Людмила шла по льду с ощущением, что здесь можно не только упасть, но и провалиться, будто реку переходила по первой некрепкой ледяной корке. Скупой свет дежурных фонарей придавал их скольжению и переходу знаковый смысл — ее переводили на другой, неизвестный ей берег, она боялась, но доверилась этому мужчине и все, дальше запрещено было думать. Затем, пригибаясь и переступая через металлические конструкции, они двигались под трибунами катка и неожиданно свернули в коридор, а там в боковую дверь с табличкой: “Компрессорная”. Сергей закрыл дверь на щеколду, и она поняла — пришли.