Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 145

Онегин ответил на письмо Татьяны хотя бы устно, а я, прочитав «Мы» залпом, даже ответить не успел: Кира подхватила тетушкину тему на следующий вечер. Иногда мне казалось, что она готовится к вечернему разговору со мной, как мы оба готовились к зачету или к экзамену.

– Вот ты говоришь «цареубийство» и забываешь: убили-то не царя, а человека, как убивали и при царе по его приказу вот его самого и убили.

– Но, убивая царя, убивают государство…

– А черт с ним, с государством, когда из-за него людей убивают.

– Ты хочешь сказать: «Не убий»?

– Так и без меня сказали, а потом принялись убивать, убивать, убивать. А вот Маркс сказал: «Хорошо же то общество, которое не знает лучшего средства самозащиты, чем палач». И опять же Маркс сказал: «.. со времен Каина мир никогда не удавалось ни исправить, ни устрашить наказанием». Но Маркс был слишком хорошего мнения о человеке. Устрашить-то удалось, и как еще удалось!

– И разве это не марксисты сделали? Ты же сама говорила о терроре.

– Да Маркс-то марксистом не был. Марксисты все извратили. Социализма у нас никогда и не было.

Признаюсь, такого Маркса я не знал. Для меня Маркс соотносился только со скукой семинаров, зачетов и экзаменов по общественным наукам. Из Маркса я помнил только, что у пролетариев нет отечества, хотя преподаватели напоминали, что после Великого Октября оно у них появилось.

– А при настоящем социализме не убивали бы, что ли? – спросил я. – Разве не все дозволено, если Бога нет?

– «Все дозволено» не значит, что ничего не запрещено. (Потом я прочитал это у Камю.) Все дозволено, если нет Бога, но если ничего не запрещено, нет человека. Только помнить надо: человеку запрещать некому кроме самого человека, в чем и заключается человечность.

– Значит, запреты все-таки остаются? А как же свобода?

– Свобода – не свобода, если нет свободы запрещать себе.

– А другим?





– Ты сам один из других. Кто посягает на свободу другого, тот перестает быть свободным сам. А реализуется свобода через пол.

– Значит, один пол свободен лишь по отношению к другому?

– Другой всегда другого пола, – бросила она загадочную фразу, которую мне еще только предстояло понять.

Я чувствовал себя медиумом в диалоге Киры и тети Маши, не подозревавших друг о друге, как я тогда думал. Но их или наш диалог должен был прерваться. Первые два курса нашего института должны были ехать в колхоз, на картошку, как тогда говорили. Помню, с какой тревогой снаряжала меня тетя Маша в эту поездку Мы впервые должны были расстаться на такой долгий срок, на целых две недели. Тетя Маша вытащила откуда-то старый мешок, с которым сама когда-то мешочничала по окрестным деревням в поисках съестного. В этот мешок она положила крупы, пачку сахара, несколько банок консервов, теплый свитер. Она предпочла бы не отпускать меня, но боялась, что меня отчислят из института, если я не поеду. Я натянул старые кирзовые сапоги, облачился в подержанный, но добротный кожух, сунул деревянную ложку за голенище, чтобы было смешнее, и отправился на вокзал. Тетя Маша перекрестила меня на дорогу и продолжала крестить меня, пока я не скрылся из виду Иконку дать она мне не решилась, опять-таки опасаясь, как бы меня не выгнали из института.

На всю жизнь я запомнил сизо-голубую дымку, окутывающую лесистые холмы вокруг сельца Рождествено, где нас разместили. Сельцо было разделено надвое глубоким оврагом, по дну которого сквозь частый ракитник несся ворчливый ручей. Местные жители бросали в ручей всякий хлам, но у него было такое мощное течение, что он уносил этот хлам прочь и выглядел чистым. Выше по течению били ключи, и мы впервые в жизни отведали ключевой воды.

Погода стояла пасмурная, прохладная, но сухая, как бывает в первых числах октября. Картошка оказалась выкопанной, но старики и старухи продолжали выбирать ее из борозд. Оказывается, нас отправили не на картошку, а на силос. Девушки собирали ботву, оставшуюся от кукурузы и подсолнечника, сваливали ее в кузова двух или трех грузовиков и трамбовали собственными телами, после чего мы ворошили эту ботву вилами и набивали ею силосную башню. Ботва пахла горьковатой осенней свежестью, как и мглистая дымка, подернувшая холмы. Картошку сельчане растащили по дворам, нам выделяли ее совсем немного. Пригодились наши съестные припасы. Тетя Маша знала, что делала, когда набивала мне мешок. Черный хлеб в село привозили два раза в неделю, белые батоны появлялись изредка.

Киру я видел только издали. Поговорить с ней не удавалось. Она предпочитала собирать ботву в поле, а не трамбовать ее в кузове по пути к силосной башне. Народу в селе проживало мало. Многие избы были заколочены или разрушались на глазах. И от избы к избе ходила маленькая, сгорбленная оборванная старушонка. Наши девочки пугались, встречая ее в сумерках. Уж очень она была похожа на ведьму. Звали ее баба Харя. Вероятно, имя ее было Харитина.

Баба Харя любила заговаривать со студентами. У всех она спрашивала одно и то же: женат ли, замужем ли. Что бы ей ни отвечали, она бормотала, хихикая, одни и те же непристойности. Нетрудно было заметить, что баба Харя всегда пьяна. Некоторые наши девочки подавляли смешок, напоминающий ту же бабу Харю, когда обсуждался вопрос, на какие шиши она выпивает. К моему удивлению, я несколько раз видел, как с бабой Харей переговаривается Кира. Я объяснил это тем, что Кира замужем и отвечает на вопрос бабы Хари, так сказать, со знанием дела. Интересно, что вечерний девичий испуг при встрече с бабой Харей вполне вязался с дневным смешком при упоминании о ней.

И вот однажды Кира против обыкновения подъехала в кузове машины с ботвой к силосной башне, отозвала меня в сторону и велела выйти вечером на околицу к старой ольхе. Двухнедельный колхозный срок уже кончался, а мы ни разу не встретились после трудодня, как мы называли наше дневное времяпрепровождение. Я пробормотал что-то вроде «давно пора». «Погуляем», – проронила она в ответ.

Когда мы перешли с ней на ту сторону оврага, тучи расступились и появилась луна. Кира хорошо знала, куда она идет. Она деловито шла, увлекая меня за собой, и это никак не походило на прогулку. Самое странное, что мы при этом не говорили ни слова – в отличие от наших прежних прогулок. Мы пробирались через глухую поросль чертополоха в человеческий рост. Помню, как я потом обирал репьи с моего свитера. Ночь была холодная, но не настолько, чтобы надевать тетушкин кожух. Наконец чертополох остался позади. Перед нами возникла настоящая избушка на курьих ножках, ведьмино кубло, по Куприну, а выражаясь не столь поэтично, такая развалюха с просевшей драночной крышей, что трудно было себе представить, кто может здесь жить. Но дверь в развалюху оказалась запертой, и Кира вместо того, чтобы постучать, нагнулась, сунула руку под бывшее крыльцо и уверенным движением достала оттуда ключ.

Дверь отперлась не без труда, со ржавым скрежетом. Кира повлекла меня через порог. В избе пахло старыми тряпками, черствыми корками и затхлостью. Кира попыталась нащупать выключатель, но то ли не нашла его, то ли света не было. Зато луна светила прямо в маленькое, замызганное окошко, освещая постель с простыней, которая при лунном свете казалась белой. Кира сбросила на пол пальто, обняла меня и произошло то, что должно было произойти.

Понимаю, насколько не вписывается в жанр биографии, мемуаров или даже автобиографии то, что я сейчас пишу. Быть может, я лишаю себя возможности опубликовать написанное при моей жизни или при жизни Киры, хотя представляю себе, как она будет смеяться, читая это нелепое отступление, но смех ее будет деланым и перейдет в истерический. И все-таки я решил про себя, что биография Чудотворцева невозможна без моей полной откровенности, какой бы натуралистической она ни казалась.

Кира была решительнее, я был опытнее. Мой мочаловский опыт даже стеснял меня в ее объятиях. Мы лежали рядышком, по-прежнему не говоря ни слова, когда заскрипели ступени крыльца и послышались шаркающие шаги. Кто-то вошел в избу не стучась. Мы вскочили с постели, и до нас не сразу дошло успокаивающее шамканье: