Страница 138 из 145
Я поделился своими соображениями с Ярловым, который аккуратно навещал меня каждый день, иногда несколько раз на дню. Тот театрально захлопал в ладоши:
– Браво! Вы блестящий аналитик. ПРАКС нуждается в таких, как вы. Могу вас поздравить: вы утверждены экспертом Чудотворцевского фонда, работающего под колпаком… то есть под эгидой ПРАКСа. Ваши соображения всегда нами учитывались, теперь тем более.
Ярлов придвинул стул ближе к моей постели и заговорил еще доверительнее и задушевнее:
– Вы совершенно правы. Реклама на то и рассчитана, чтобы вызывать отвращение к тому, что рекламируется. Не все заказчики рекламы понимают это, но приноравливаться к этому вынуждены все. Мы не пропускаем на экраны другую, буржуазную рекламу западного толка. В конце концов, у всего нашего телевидения и, прежде всего, у рекламы одно назначение: вызвать отвращение к тому, что сейчас происходит (такое отвращение вызвать нетрудно, происходящее само вызывает его), вызвать ностальгию по настоящему, как выразился поэт, то есть поскольку все, что сейчас происходит, ненастоящее, какой-то идиотский карнавал или, скажем, дьявольское наваждение, пляска опричников в личинах, то настоящее видят в прошлом. Отсюда то, что нужно ПРАКСу, – тоска по Империи. На этом основывается наша стратегия и тактика. Неужели вы не обращали внимания на одну любопытную тенденцию: о советском, имперском прошлом тоскуют не только те, кто работает и не получает зарплаты, кто не может прожить на свою пенсию, кому нужна срочная операция, а ему не делают ее бесплатно, по советскому прошлому тоскуют преуспевающие, покупатели вилл на Лазурном Берегу, так называемые „новые русские“ (русские ли они, это другой вопрос). За примерами далеко ходить не надо. Вот Бенедикт Витальевич Биркенцвейг, банкир, нефтяник, телеворотила, учредил премию „Восторг“. Премия довольно внушительная в нищей стране: 150 000 долларов. Не баран наплакал. Такой премией и западная звезда не пренебрежет. И кто получает ее? Не какие-нибудь диссиденты или андерграундники. Нет, прежние лауреаты Ленинских и Государственных премий или те, кто получил бы Ленинскую премию в наше время, если бы эта премия присуждалась. А вот конкурент Биркенцвейга Алеко Вольфович Гансинский, владелец отдельного телеканала. Что происходит на этом телеканале? На нем решительно царит шоу „Русское поле“. Надеюсь, мне нет надобности напоминать вам советский шлягер: „Поле, русское поле, я уж давно человек городской“? Городской человек Алеко Вольфович возделывает на экране „Русское поле“, в то время как настоящие русские поля зарастают сорняками. Я слышал, что Алеко Вольфович подумывает о фестивале „Союз нерушимый“. Странная у нас буржуазия, не правда ли? Ничего похожего на буржуазную культуру она не создает, и не просто по бездарности, поверьте мне. Во-первых, советская культура была достаточно буржуазна, буржуазнее некуда. А во-вторых, они отлично знают, что их нынешние миллионы и миллиарды не их, а неизвестно чьи, вот в чем ужас. И Запад не принимает их, так что приходится культивировать своего рода патриотизм, национальную идею. Они хотят русского патриотизма, а получается советский, созданный такими же, как они; уверяю вас, ночью, просыпаясь в холодном поту, и Биркенцвейг и Гансинский мечтают о советском прошлом, когда первый был бы академиком, а второй знаменитым режиссером. На Западе им ничего не светит, кроме тюрьмы, там не принимают их в свою компанию, вот и приходится платить разработчикам национальной идеи, выдающим казнокрадство за общинный дух славянства, хотя община и общак – не одно и то же.
Мне вспомнились мои ночные строительные кошмары.
– Но скажите, Всеволод Викентьевич, спросил я, – зачем строить эти уродливые громадины, в которых жить неудобно, противно и страшно? Они же разрушаются по мере того, как строятся. К чему так бессмысленно даже не выбрасывать, а уничтожать деньги? Чтобы все видели, что эти деньги шальные или, скажем прямо, краденые? Или они не собираются в этих пышных трущобах жить? Разве этот ампир на свалке – не вернейший способ вызвать к себе ненависть, причем всеобщую? Неужели они полагаются на свою охрану? Но охрана ненавидит их не меньше, чем все остальные, и, пожалуй, собственной охраны им надо больше всего опасаться. Зачем это омерзительное бессмысленное столпотворение?
– Как „зачем“? Для отчетности, – ответил Ярлов. – Для отчетности перед ПРАКСом. Неужели вы вообразили, что на Святой Руси будет когда-нибудь капитализм и рыночная экономика? Мы даем им деньги, или они воруют с нашего ведома. А особняки – это их отчетность, как и присуждение премии „Восторг“, как и „Русское поле“. Кстати, в ПРАКСе обсуждается вопрос, не присудить ли вам за „Русского Фауста“ премию по номинации „Семь пядей во лбу“?
Я постеснялся спросить о денежном содержании премии.
– Но я боюсь, что утомил вас. – Ярлов перешел к заключительным аккордам нашей беседы. – Завтра, с вашего позволения, я приду не один. Нельзя допустить, чтобы вы скучали. К тому же мне понадобится ваше экспертное заключение.
Как только Ярлов откланялся, в палату вошла Кира. Оказывается, она заходила несколько раз, пока я лежал в беспамятстве. Кира принесла мне яблоки и апельсины. Она была сердечнее обычного, всплакнула даже.
– Говорила я тебе: „Не езди!“ Но разве ты когда-нибудь слушал меня? Вот и доездился.
– Не мог же я домой не ездить.
– Давно бы мог продать эту развалюху и жить со мной.
Это было что-то новое. Такого она до сих пор не предлагала. Я подумал, что как-никак мы с ней связаны всю жизнь. Но в палату вошла Клавдия, и Кира, не здороваясь и не прощаясь, ушла, как будто они с Клавдией не прослезились в объятьях одна у другой на премьере „Трояновой тропы“. Очевидно, их отношения снова обострились до непримиримости. Я даже не успел сказать Кире, что Клавдия – моя сестра. Я не сказал этого также потому, что не был уверен, не сочтет ли Кира это известие очередным злоумышлением против себя.
Меня мучила мысль о Клер. Чем я могу помочь ей? Я бы попытался что-нибудь предпринять, но я сам лежу без движения. Я решил предложить доктору Сапсу триста долларов из-под моей подушки, когда он придет, но вместо доктора Сапса в палату вошел Ярлов и с ним еще двое. Я сразу узнал обоих. Один из них был Аскер-Али-Муса, в прошлом Аскольд Нестоялов, а теперь признанный лидер движения, называющего себя РОИС (Российский исламский социализм). Аскер-Али-Муса был по-прежнему одет в строгий серый костюм. Правый пустой рукав был аккуратно подколот. Пустой рукав уподоблялся персональному знамени Аскера-Али. Таким майор Аскольд Нестоялов вернулся из афганского плена, куда попал, тяжело раненный, потеряв сознание. „Я и жил до этого без сознания, – говорил Аскер-Али. – Пришел в себя, только читая Коран“. Пустой рукав своеобразно сочетался с зеленым тюрбаном, без которого Аскер-Али-Муса не появлялся на людях. Аскольду Нестоялову ампутировали руку в афганском плену. „Хирург не спрашивал, какой я веры“, – говорил Аскер-Али-Муса. Пустой рукав не позволял усомниться в его личном мужестве. „Ислам не для трусов“, – говорил он. Аскер-Али-Муса сохранил офицерскую выправку и был по-военному немногословен. „Нечего болтать, – говорил он. – В Коране все сказано“. Высшее командование предпочитало не замечать отставного майора, отдельные генералы отзывались о нем иронически, не смея отрицать его воинской доблести. „Что поделаешь, рехнулся человек от ран“, – рекомендовалось говорить о нем, но среди младшего и среднего офицерского состава Аскер-Али-Муса пользовался несомненным авторитетом. Мусульмане твердо признавали его лидерство, и уже бывали случаи перехода в ислам под его влиянием. Существенно, что Аскер-Али-Муса распространял не просто ислам, но исламский социализм, причем российский.
Ярлов был суетливо почтителен с Аскером-Али-Мусой. Я не видел, чтобы он за кем-нибудь так ухаживал. Очевидно, Ярлов нуждался в Аскере-Али, а Аскер-Али в нем не нуждался. Ярлов подал даже Аскеру-Али стул, и тот вежливо осведомился, как я себя чувствую. Я оценил его сочувствие. Пустой рукав обязывал однорукого к солидарности со мной, безруким, по крайней мере, в данный момент.