Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 145

Пусть Фавст принял эликсир из сострадания к Фаусту, чтобы добрый христианин Фауст возобладал над христианином дурным в надежде на невозможное спасение (но разве для Бога есть невозможное? «Невозможная у человѣкъ возможна суть у Бога» (Лука, 18:27); не сюда ли восходит невнятное, но неизгладимое сказание о том, что Фауст все-таки спасся?). Но Фавст руководствовался не только состраданием к Фаусту. Несомненно он был движим той жаждой знания, которая только и могла быть оправданием Фаусту, если Фауст спасся. Недаром у Фавста была кобыла-кабала. Препятствуя распространению эликсира, Фавст решил исследовать его, а главное, изготовить свой эликсир, который воздействовал бы так же, но без дьявольского содействия. Для того чтобы достигнуть этой цели, нужны были, может быть, столетия. И этими столетиями Фавст располагал с тех пор.

Житие Фавста Епифановича подтверждает: он из тех Фаустов, которые если заклинают духов, то сами не позволяют духам себя заклясть. Власть над нечистыми духами дает апостолам Христос (Марк, 6:7), так что заклятие нечистых духов само по себе не является запретным для христианина. Другое дело – договор, согласно которому Фауст сам предался дьяволу. Нет никаких указаний на то, что Фавст заключил такой договор. И все же ситуация Фавста двойственна. Эликсир, предложенный Фаусту дьяволом, Фавст все-таки выпил. Фауст избавился от эликсира с помощью Фавста, а сам Фавст? Ему оставалось уповать лишь на помощь Божию. Фавст заклинал духов, изгонял бесов, а злые языки говорили о нем, что бесы у него на побегушках, что он изгоняет бесов силою Вельзевула, князя бесовского, и Фавсту ничего другого не оставалось, как напомнить им, что всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет и если Сатана Сатану изгоняет, как устоит царство его? (Матф., 12:24–26). На Святую Русь Фавст Епифанович возвращается, приобретя славу великого врача, не чуждого чернокнижию. И Фавст оборудует свою лабораторию в подмосковных лесах, черпая целебную силу в Святом озере, где ось икон, в Македонице-Таитянке и в прыткой Векше. Туда заводит Фавста его кобыла, и она «ковала мочь» там, где прежде была «моча волка», зараза оборотничества. Такова Мочаловка, где Фавст начал исследования, продолжавшиеся четыреста лет.

Нельзя сказать, что я совсем забросил переводы, изучая все это; кое-что я переводил от случая к случаю, выбирая по возможности то, что имело отношение к моей теме, хотя выбор был довольно ограничен: публикации на такие темы в то время не поощрялись, но гонорары время от времени я получал и все до копейки отдавал Клер, а уж она мне потом выдавала деньги на карманные расходы, сведенные мною к минимуму: в основном я тратился на транспорт в поисках нужных мне материалов, но мои поиски ограничивались окрестностями Москвы. Я убеждал себя, что наши расходы не превышают моих заработков и сносный образ жизни объясняется лишь тем, что Клер – хорошая хозяйка, хотя, честно говоря, я и тогда не мог не видеть, насколько наши расходы превышают мои жалкие заработки. Мне ничего другого не оставалось, как подавлять мои сомнения по этому поводу, иначе я бы не смог работать над «Русским Фаустом», не говоря уже об изысканиях по Чудотворцеву, но как бы я ни заглушал моих сомнений сплошной работой, в глубине души я и тогда понимал, что мы живем на зарплату Клер, да и этой зарплаты не должно было бы хватать на двоих. Оставалось думать, что единственной внучке помогает богатый дед, но возможно ли это, если дед не одобряет моих с ней… отношений? И вот однажды Клер не без торжественности вручила мне конверт. На конверте ничего не было написано, но она сказала, что ей поручено передать его мне. Я не нашел в конверте никакого письма и вынул из него лишь деньги, 150 рублей, по тем временам сумма не такая уж ничтожная, учитывая, что максимальная пенсия составляла тогда 120 рублей. «От кого это?» – удивленно спросил я. Помню, как она замялась. «От деда», – сказала она наконец, и я почувствовал, что она предпочла бы не говорить об этом дальше. Я не знал, что думать. Казалось бы, отношение Николая Филаретовича ко мне изменилось, если он предназначает эти деньги лично мне, и нам с Клер пора, так сказать, узаконить наши отношения, но как только я заводил об этом разговор, Клер настаивала на том, что дед по-прежнему категорически против. «Он этого не допустит, пока он жив, так он говорит», – повторяла она, а я находил эти слова циничными, как будто мы обречены ждать его смерти, чтобы пожениться. Тогда зачем же он передает мне деньги через внучку вместо того, чтобы просто давать деньги ей самой? Неужели он платит мне за то, что я на ней не женюсь? Я выразил намерение зайти к Николаю Филаретовичу, чтобы по меньшей мере поблагодарить его, но про себя я предполагал решительно с ним объясниться и, может быть, даже отказаться от его денег, сознавая, правда, при этом, как трудно будет нам без них жить. Или Николай Филаретович так дорожит заботами своей внучки; но весь поселок знал, что для этого у него есть, кроме кухонного мужика и ассистента, сравнительно молодая верная домработница, она же повариха и сиделка, так что внучка скорее мешает деду в его домашнем обиходе. Не платит ли он и деньги мне, чтобы Клер поменьше бывала дома? Но ему ведь уже тогда было за восемьдесят, возраст вроде бы не тот, хотя кто его знает. Или он по-прежнему считает позором брак своей внучки с литератором-неудачником, но помогает ей из жалости, так как она все еще не хочет с этим литератором порвать? Зачем тогда давать деньги этому литератору, с которым он сам и видеться-то отказывается? В конце концов, думалось мне, не вечно же это будет продолжаться, ему до девяноста недалеко… Но это продолжалось и продолжалось. Каждый месяц Клер с подчеркнутой аккуратностью вручала мне конверт с деньгами, как будто некий ритуал выполняла (так впоследствии она передавала мне квартирную плату в долларах от мадам Литли), а я вынимал те рубли из конверта и отдавал их ей же. Клер догадывалась о моих терзаниях. «Дед хочет, чтобы ты закончил свою книгу», – сказала мне она однажды. Может быть, он хочет выдать внучку за признанного все-таки автора книги, когда книга выйдет в свет? Так думать было удобно, и я остановился на этой мысли, не задаваясь даже вопросом, какой это дед передает мне деньги.

С тех пор как Фавст Епифанович воротился на Святую Русь, сняв с плеч доктора Фауста бремя бессмертия и возложив его на свои могучие плечи (не был ли Фавст среди студентов, прощающихся с Фаустом и внимающих его последнему слову накануне последней страшной ночи?). Фавсту на Руси сопутствует слух об эликсире бессмертия, который у него есть. (Кстати, уже тогда избранные понимали, что эликсир не ограничивается фиалом, где он содержится, не убывая от употребления; эликсир не обязательно пьется, но и впрыскивается, а главное, эликсир – это также рецепт его изготовления, возможного лишь при участии духов, лучше не говорить каких.) Слух этот на Руси распространяется не вслух (опять плохой каламбур, но иначе не скажешь). Этикетная или сакральная древнерусская словесность предпочла бы обойтись без самого слова «эликсир» именно потому, что это слово было ей знакомо; не лучше ли сказать «зелье», а «эликсир» или «бальзам» лишь писать, не произнося магические словеса всуе? Царь Иван Васильевич, которого скоро назовут Грозным, при всей своей склонности к удальству и озорству, нередко кровопролитному и непристойному, был охоч и до книжного учения, не чураясь и Великого Искусства, именуемого по-латыни Ars Magna. Царь был пытлив, а пытливость при неограниченной власти дает возможность ставить эксперименты, которые вызывают ужас утех, над кем они ставятся, и то, что подданным представляется террором, с точки зрения властителя, не выходит за рамки эксперимента. Фаустовское стремление мыслить элементы весьма и весьма не чуждо Ивану Грозному Тяга к элементам начинается для него с ядов (что может быть элементарнее?). Яды играют огромную роль в его личной жизни, по его мнению, а если таково мнение самодержца, значит, так оно и есть. Иван Васильевич уверен, что его первая жена Анастасия изведена ядом (не следует ли это понимать шире: если отравлена Анастасия, чье имя означает «Воскресение», не отравлено ли для царя само воскресение мертвых, и не отсюда ли странные то ли благочестивые, то ли кощунственные церковные службы, которые он совершает с опричниками?). Иван Васильевич прямо обвиняет в смерти Анастасии князя Курбского с его единомышленниками, то есть высшую русскую знать: «А и з женою вы меня про что разлучили? Только бы вы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было». В Кроновой жертве усматривают иногда содомский грех, творимый царем с Федором Басмановым, но не соотносится ли Кронова жертва и с философским эросом Платона, прельщающим царя, когда у него отняли «юницу», сиречь Анастасию, сиречь Воскресение? Иван остро чувствует свою смертность, «адамов грех», от которого царь не избавлен: «аще бо и порфиру ношу». Скрываясь под псевдонимом Парфений Уродивый, царь обличает смрадную телесность, и ангел для него смертоносный: «Людие божии благочестнии и вся племена земьстии, егда видите смертное тело на земли повержено и вонею объято – помолитеся ко ангелу смертоносному о мне да ведет душу мою в тихое пристанище». Вполне фаустовское противопоставление: «Смертное тело на земле повержено и вонею объято» и душа, которую смертоносный ангел ведет в тихое пристанище, тело дурного христианина, душа христианина доброго. Но Иван полагал, что и вторая жена его Мария Темрюковна отравлена (в семьях Темркжовых-Темляковых и Трояновых сохранились об этом предания). Страх перед отравлением, вообще перед насильственной смертью заводит царя так далеко, что он готов просить у королевы Елизаветы Английской убежище для себя со всем своим родом. Против всего русского народа царь выдвигает обвинение в том, что этот народ никогда не любил царских предков (каких царских предков царь на самом деле имеет в виду?). В это же время Иван приближает к себе немецкого (голландского?) лекаря Елисея Бомелия, «лютого волхва». Это тоже фигура фаустовского типа, так сказать, Лжефауст, которому Мефистофель служит, потому что он сам служит Мефистофелю. Елисей Бомелий был мастером отравлений, употребляя яды против тех, кто, по мнению царя, злоумышлял против него, и неудивительно, что царь самого Елисея Бомелия велел заживо изжарить на гигантском вертеле; поджариваясь, лютый волхв назвал множество имен; подозреваю, что он выкрикнул имя Faust (на немецкий лад), что и было учтено, когда смертный приговор выносился Фавсту.