Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 145

А на третий день после похорон произошло нечто совсем уж странное.

Кира, принявшаяся вдруг после смерти матери рьяно ухаживать за отцом, открыла окно, чтобы проветрить его кабинет, пока Платон Демьянович был в институте. В окно ворвался весенний ветер, пахнущий черемуховым цветом, подхватил бумаги, скопившиеся на столе, и разбросал их по полу. Кира кинулась их собирать, и в глаза ей бросился лист бумаги, такой же, как другие листы, на которых писал Платон Демьянович, но исписанный другим, корявым почерком чуть ли не по-печатному. Кира догадалась, что это писала ее мать и прочитала следующее:

«Сердечноуважаемый Платон Демьянович!

Пусть, пожалуйста, Кира не читает Вам этого, а попросите Павла Платоновича или Марианну Яковлевну. Я должна уйти и больше не вернусь. Не думайте, что меня кто-нибудь обидел, а мне иначе нельзя. Меня заставили секретно сотрудничать еще в Осоавиахимовске, чтобы я сообщала о врагах народа, и в медучилище девчонок из раскулаченных забирали с моих слов. Честное слово, к Вам я пришла сама, потому что Вас пожалела и Вы мне понравились, как Вы хорошо, хотя и непонятно говорите. Но как только я к Вам пришла, меня вызвали, специально из Москвы приехали и велели сообщать о Вас. А приехали не мужчина, не женщина, до сих пор не знаю кто, только звали их товарищ

Марина. Они рассказали мне и показали, как Вас били и будут еще бить, если я не буду о Вас сообщать, а я не могу чтобы Вас били. Ваше писание тогда взяла я, мне обещали, что посмотрят и вернут, а сами не вернули. Спрашивали, знаю ли я, что Вы с Гитлером переписываетесь, а я сказала, что так товарищ Луцифер велит, он же у них работает. Мне сказали, что враг закрадывается всюду и к ним тоже, а Вы, Платон Демьянович, знаете имя самого главного врага, пишете ему, а назвать не хотите. Уже здесь, в Москве, когда Вы ходили на работу, приходили смотреть Ваше новое писание, говорили, что Вы пишете все сплошь имена врагов народа, спрашивали меня, кого Вы называете Просыхаль и Леня Грин. Я так поняла, что Лонгин на самом деле Леня Грин, и нельзя спрашивать, как его настоящее имя; я боялась случайно проговориться, небось Леня Грин – родня Вениамина Яковлевича, тоже ведь еврей, а какой хороший, Вас вылечил. Есть у Вас и какой-то Годвред, год вредительства, что ли… Еще говорили, имеется у Вас какое-то настоящее писание, которого не могут найти, где написано, кто у нас царь будет. Стали требовать, чтобы Кира переписывала для них все, что Вы пишете, она же знает по-иностранному. А я не могу, чтобы Кира стала, как я. Боюсь, если у Вас опять возьмут Ваше писание, Вы не переживете. Вот я и ухожу, чтобы меня не нашли и на похороны тратиться не пришлось. Только пусть Кира ничего не знает. Служила я Вам, как умела, Платон Демьянович, но ведь знаю я, что есть у Вас Настоящая, она помогала мне Киру растить. Сердечный поклон ей, Павлу Платоновичу и Марианне Яковлевне.

Неизвестно, откуда взялось это письмо на столе Платона Демьяновича. Не весенний ли ветер занес его с улицы вместе с черемуховым цветом? Или Серафима оставила письмо на столе, уходя, а Платон Демьянович не заметил письма и не прочел (он видел все хуже и хуже). Или он прочел письмо и подумал, что Серафима, как Олимпиада, собралась в скит к матери Евстолии, но Евстолии уже пять лет как не было в живых. Девяностолетняя старица умерла в своем тайном таежном скиту узнав, что сын ее снова в тюрьме. О смерти матери Платона Демьяновича известили чуть ли не через год, когда в калитку дачи № 7 постучалась нищенка, пожелавшая непременно поговорить с Платоном Демьяновичем Чудотворцевым. Она-то и передала Платону Демьяновичу весть из скита, хотя сама была не оттуда, лишь последняя среди многих передатчиц. Вестница приняла небольшую милостыньку (большей у Платона Демьяновича не оказалось) и сразу удалилась, отказавшись зайти.





С другой стороны, если Платон Демьянович все-таки читал письмо, он не мог не понять, куда уходит Серафима. Мне хочется думать, лицо Серафимы не было раздавлено, так как, ложась поперек рельсов, она не удержалась и уткнулась в свежую весеннюю траву, напоследок вдохнув ее запах. Кира не стала читать письма отцу, припрятала его у себя и лет через пятнадцать дала прочитать его мне. Я сразу запомнил его наизусть и воспроизвел его теперь, думаю, в точности, может быть, разве что без некоторых особенно вопиющих орфографических ошибок. «Что ты от меня хочешь, моя мать сексотка», – говорила мне Кира в очередном приступе отчаяния. С тех пор Кира окончательно возненавидела рукописи отца, погубившие ее мать, но Кира усвоила при этом, что самого слепнущего отца нужно беречь вместе с его рукописями, за что ее мать пожертвовала жизнью, так и не прочитав их по малограмотности.

Судя по письму Серафимы, дело врачей-вредителей уже тогда подготавливалось под определенным углом зрения: Леня Грин, Годвред, евреи, хорошие и плохие. Так все это преломлялось в несчастном сознании Серафимы, пока не сломалась она сама: хоть про нее уже нельзя было сказать: «красивая и молодая», но «любовью, грязью иль колесами она раздавлена – все больно».

Сразу после «ухода» Серафимы, в квартире на Арбате снова водворилась Марианна. Собственно, она никогда не покидала этой квартиры: трудно себе представить, как жили бы ее обитатели без постоянной помощи тети Мари. Ее собственная родня прервала с ней всякие отношения за то, что знаменитая пианистка всеми своими заработками помогает чужим, а не своим, но Марианна осталась верна своей первой любви к Чудотворцеву (Полюс утешался тем, что он тоже Чудотворцев, и еще неизвестно, кто из них…) Не у Марианны ли хранились обширные фрагменты того «настоящего писания» от Чудотворцева, в которое так хотели заглянуть сотрудники товарища Марины. Но за этим чудотворцевским писанием надзирал товарищ Цуфилер («Луцифер», как назвала его по простоте душевной Серафима), и, спрашивается, не под товарища ли Цуфилера с его искомым третьим глазом подкапывался-подкапывалась товарищ Марина, фабрикуя дело врачей? Когда по этому делу был арестован Вениамин Яковлевич Луцкий, Чудотворцев (как и Сталин, кстати говоря) остался без врачебного надзора, но операция, сделанная Вениамином Яковлевичем, оказалась настолько удачной, что Платон Демьянович продержался еще четверть века (если не больше) и даже не совсем ослеп: иногда зрение к нему возвращалось (хоть и ненадолго; это бывало скорее прозрение, чем зрение).

В квартире началась чехарда домработниц: Марианна не могла обойтись без них и ни одной из них не доверяла. В отличие от Олимпиады и Серафимы, даже в отличие от панночки Аделаиды, Марианна до конца дней своих мучительно ревновала Платона Демьяновича к другим или к той Другой, чьих прав на Чудотворцева она отрицать не могла. Не отсюда ли резкие нападки в некоторых ее письмах на гностический культ «нетварной Софии», означающий, по ее словам, отпадение от православия и уничтожающий обновленческую философию Флоренского? Марианна даже предпочитала называть Софию ее древнееврейским именем Хохма, иронически меняя ударение: «хохма». Слышали от нее и мнение, будто сакральный дурман в «Авесте» Хаома есть искаженная анаграмма слова «Хохма» (или наоборот), но тут уже угадываются языковые игры Чудотворцева. Он вообще подшучивал над Марианной, называя ее «Мэри-мудрица» (слово это подхвачено Андреем Платоновым в «Епифанских шлюзах»), а также «Марфа-Мария-Диотима», в чем Серафиме слышалось «Идиотина».

Как пианистка Марианна славилась исполнением сонат Бетховена (его музыку не запрещали даже в разгар борьбы с космополитизмом), но болезненную приверженность она испытывала к музыке Шопена и Чайковского. Этой музыкой она исповедовалась в своей страсти, в этой музыке переживала шопенгауэровское отчаяние и шопенгауэровское утешение. В пристрастии к Шопену сказывались, возможно, симптомы болезни, которой Марианна втайне страдала. Все чаще она выдавала за гастрольную поездку очередное пребывание на обследовании в больнице. Долгое время это оставалось тайной даже от ее воспитанницы Киры, которую она любила вспыльчивой, придирчивой любовью, на что Кира отвечала такой же истерической взаимностью. Но болезнь Марианны осталась тайной и для лечащих врачей. Окончательный диагноз так и не был поставлен. Если бы Платон Демьянович лучше видел, жаркий блеск Марианниных глаз мог бы напомнить ему Лоллия. Похоже, что Марианну снедал тот же недуг. Все чаще и чаще, вместо того чтобы играть самой, она просила сыграть что-нибудь Платона Демьяновича. Тот начинал импровизировать, но вскоре сквозь импровизацию прорывалось «Действо о Граали», и Марианна оживала, а вместе с нею и Полюс, если ему доводилось услышать за закрытой дверью музыку, на которую была нацелена вся его жизнь.