Страница 28 из 44
Протоиерей В. Зеньковский точно подметил, что "в этой невозможности выйти за пределы самого себя, в поразительной скованности его духа границами личных исканий - ключ к духовной эволюции Бердяева" [100]. Певец свободы и творчества оказался невольником собственных рациональных построений. Тот, кто объявлял творчество последней религиозной реальностью, сам потерялся средь миражей собственного субъективизма. И тот, кто претендовал на создание "универсального христианства", сам как будто не дорос до конфессии.
При этом весьма существенно то, что именно Бердяев был одним из составителей и авторов знаменитых "Вех" - сборника статей "О русской интеллигенции", написанных в 1909-1910 годах.
Опыт первой русской революции обнажил многие глубинные изъяны мироощущения русской интеллигенции. "Веховцы" (Н. Бердяев, С. Булгаков, М. Гершензон, С. Франк, П. Струве и др.) сделали попытку поставить диагноз духовному заболеванию этой части русского общества и облекли свой пафос в призывы к покаянию. Учитывая почти фанатическое самоуважение интеллигенции и непопулярность любой критики в ее адрес, а также времена почти повальной либеральной разнузданности, поступок "веховцев" был актом чрезвычайного интеллектуального и гражданского мужества.
"Веховцы" - и в первую очередь Н. Бердяев и С. Булгаков (тогда еще мирянин) - указывали на гибельность интеллигентского утопизма и атеизма, упрекали интеллигенцию в потере "национального лица", в разрыве с общенациональной жизнью и Церковью. Бердяев обличал ее и в измене творческим началам жизни: "Интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и творчества... Интеллигенция всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне... К идеологии же, которая в центр ставит творчество и ценности, она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым решением отвергнуть и изобличить... Боюсь, что и самые метафизические и самые мистические учения будут у нас... приспособлены для домашнего обихода" [101].
Кажется, ничего из этих высказываний Бердяева (да и вообще из "Вех") не было включено в интеллигентский "катехизис". Зато в него вошло все, что было у Н. Бердяева нецерковным, все, что можно было приспособить у него к "домашнему обиходу" и, наконец, все, в чем он сам так и не вырвался из круга тех интеллигентских представлений эпохи религиозного ренессанса, которые он сам столь красноречиво разоблачал и обличал.
В. Розанов: порок или добродетель?
Та "обыденщина", против которой восставал Бердяев, тот "лавочник", который, как он считает, дальше от гибели в представлении Церкви, чем "поэт" и "философ", странным образом дополняются в интеллигентском сознании утверждением В. Розанова: "Порок живописен, а добродетель так тускла". "Смотрите, - пишет он, - злодеяния льются, как свободная песнь, а добродетельная жизнь тянется, как панихида... Как хорош "Ад" Данте и как кисло его "Чистилище"... Человек искренен в пороке и неискрен в добродетели" [102].
Удивительно, с какой легкостью это приобрело в сознании определенного круга интеллигенции контуры намеренной художественной установки: "добродетель" стала достоянием "лавочников", а "живописный порок" - творческой чертой философов и художников.
Однако если можно согласиться с утверждением мыслителя об искренности человека, впадающего в порок (что говорит лишь о сомнительности человеческой искренности как таковой), то как быть с "неискренней добродетелью", являющей собой противоречие в определении?
Да и какую, собственно, "тусклую" добродетель имел в виду Розанов? Так ли уж тускла и пресна добродетель великих праотцев - Авраама, Исаака, Иакова? Или Иосифа Прекрасного? Или Моисея? Или праведного Иова? Царя Давида? Или, наконец, Самого Господа и Его Матери? Или апостола Петра? Апостола Иоанна? Апостола Павла? Христианских мучеников, исповедников, страстотерпцев? Святителей, юродивых, преподобных и просто праведников? Да разве не живописны и не художественны добродетельные Петруша Гринев, князь Мышкин, Алеша Карамазов, лесковский протопоп Туберозов?.. Или - добродетель "побеждающего", о котором в ОткровенииДух говорит Церквам: побеждающему дам вкушать от древа жизни, которое посреди рая Божия... побеждающий не потерпит вреда от второй смерти... побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает (Откр. 2, 7, 11, 17)?
Явно здесь какая-то досадная подмена, аберрация: очевидно, Розанов имел в виду нечто иное, некую иную "добродетель", некое, быть может, ходячее морализаторство, показное, фальшивое благочестие, по сути - фарисейство, то есть не лик, а личину, лживую скорлупу, безжизненную маску.
Однако это розановское motможет быть понято и совсем иначе: художнику в силу его собственного духовного несовершенства куда труднее изобразить причастную Истине добродетель, чем порок, который тайно и явно оплетает падшее человеческое существо: О, злое мое произволение, егоже и скоти безсловеснии не творят!.. Да како уже возмогу отпущения просити горьким и злым моим и лукавым деянием, в няже впадаю по вся дни и нощи и на всяк час?(Молитва по прочтении канона Ангелу Хранителю). Пределом же неописуемости является Сам Бог. Все дерзновенные попытки Его описания, предпринятые в современных романах, закономерно оканчиваются творческим провалом, манифестацией пошлости горделивого человеческого существа...
Впрочем, Розанову принадлежит и другой афоризм, заимстованный им у Мережковского: "Пошл`о то, что п`ошло" [103].
...В. Розанов, как и В. Соловьев, умер по-христиански. Священник Павел Флоренский, который был с ним рядом в дни его прощания с миром, свидетельствует, что он покаялся во многих своих антицерковных сочинениях и причастился. Во время болезни, которая предваряла кончину мыслителя, у него было навязчивое бредовое состояние: ему повсюду мерещилась какая-то гнилая сырость. Ему казался сырым воздух, одежда, постель, в которой он лежал, - он мучился, пытаясь отыскать хоть какое-то "сухое местечко".
Поскольку бред своеобразно выражает болезненные внутренние состояния, можно высказать догадку, что такого "сухого места" он не мог отыскать прежде всего во всем, что он когда-либо сочинил: все это было насквозь пропитано его чувственным отношением к миру, опознаваемым как некая "метафизическая влажность", в отличие от аскетичной сухости Духа, Которого он искал и обрел в свои последние дни.
М. Булгаков: Бог или диавол?
О том, что "порок живописен", современное искусство вспоминает куда чаще, чем о какой-либо добродетели. Особое влияние в этом плане оказал на советскую ментальность М. Булгаков с его "Мастером и Маргаритой". Пышный бал у Сатаны, творящего в мире дела справедливости, карающего совдеповских продажных чиновников и стукачей, поразил воображение советского интеллигента. Хотя и написанный не без авторской любви, Иешуа Га-Ноцри, что-то невнятно бормочущий себе под нос про то, что ученики все переврали, произвел куда меньшее впечатление, каждый раз вызывая своим появлением на страницах нечто вроде досады: гораздо интереснее следить за безнаказанными и остроумными хулиганствами "мессира" и его свиты. При этом сам "мессир" выступал благодетелем обиженных, заступником оскорбленных, покровителем влюбленных и самой любви. Статус его в профанном сознании несомненно повышается еще и благодаря тому, что он вполне "на дружеской ноге" мог беседовать и с тем, кого М. Булгаков выдает нам за Сына Божьего.
100
Зеньковский В.В., прот. Указ. соч. Т. II, С. 301.
101
Бердяев Н.А. Философская истина и интеллигентская правда // Вехи. С. 25.
102
Розанов В.В. Опавшие листья ("Короб второй") // Уединенное. Т. II, М.: "Правда", 1990. С. 511.
103
Там же. С. 402.