Страница 10 из 16
Маруся в последний раз потрепала полурастаявшую от счастья дворняжку по холке и повела мужа гулять по кукольному Плесу, маленькому, прелестному, похожему на жемчужину, убежавшую в траву из чьейто булавки — жемчужину чуть запыленную, не идеально ровную, но все равно — настоящую. В торговых рядах орали, рвали гармонику, совали зевакам в лицо баранки, пахучую мануфактуру и знаменитую местную пряжу — и обоим, и Чалдонову, и Марусе, было ясно, что оба не ошиблись и это только начало чудесного, долгого путешествия — и, кажется, все будет действительно, как обещано, и их ждет жизнь мирная, долгоденствие, любовь друг к другу в союзе мира, и даровано им будет от росы небесной свыше, и от тука земного, и исполнятся дома их пшеницы, вина и елея, и всякой благостыни — так, чтобы они делились избытками с нуждающимися. А раз так, то и не страшно было потом, когда-нибудь, умереть в один день. И все обещанное сбылось — буквально по пунктам. Кроме одного.
Через год счастливейшего супружества Маруся еще как-то отшучивалась от расспросов родни, желавшей во что бы то ни стало покачать на коленях внуков, еще через год забеспокоилась сама. Несколько лет — несомненно, худших в жизни Чалдоновых — ушло на отчаянную, никому не видимую борьбу. Особенно тяжело Маруся, необыкновенно чувственная и от того особенно целомудренная, переносила врачей. Пройдите за ширму, разденьтесь, пожалуйста, — уверенные мужские руки, пыточные инструменты, скомканный в кулаке потный, звука не проронивший платочек, унижение, ужас, унизительная надежда, раз за разом, раз за разом, один к одному. Были пройдены решительно все круги ада — поездки на воды и на грязи, университетские дипломированные светила, дорогие частные доктора, безвестные лекари, которые «с Анной Никеевной, вон, просто чудо сотворили», причем сама Анна Никеевна, знакомая знакомых чьих-то знакомых, была уже совершенно безлика и анонимна, как денежная ассигнация, — только, в отличие от ассигнации, с ее помощью нельзя было купить даже золотника счастья. В ход пошли даже стремительно входящие в моду гомеопаты, и от похода по бабкам, знахарям и колдунам Марусю спасла только врожденная душевная брезгливость. Причем дело было даже не в грехе, а в том, что ушлые метафизические прихвостни (многие из них, кстати, брали за визит столько, что постыдился бы и самый алчный эскулап) обещали своими торопливыми наговорами, накрест подшитыми полотенцами и сломанными свечками изменить волю самого Бога, а Маруся, как никто другой, всей своей сутью чувствовала, что это именно Его воля — не давать им с Сережей детей. Противиться этой воле было бессмысленно, можно было только попросить, как просишь родителей подарить к именинам куклу с фабрики Саймона и Хальбига, но взамен литой восковой красавицы в модном шелковом наряде всегда рискуешь получить очередную копеечную книжку про медведя, а то и отеческую оплеуху. Но Маруся не боялась оплеух, она всего лишь хотела знать — почему и за что ей отказывают. Почему и за что — именно ей?
Походы по врачам, на которых настаивал Чалдонов, были для нее чем-то вроде вериг для юродивого — еще одно испытание, неистово истязающее плоть, но взамен так же неистово прокаляющее дух. Главное было другое — икона Божией Матери «Взыскание погибших», икона родителей Богородицы — праведных Иоакима и Анны, икона праведной Елизаветы — матери Иоанна Предтечи, мощи святого мученика младенца Иоанна в Киево-Печерской лавре, чудотворная икона Толгская в Толгском монастыре, рядом с ней на поручнях — икона Божией Матери Знамение, под которой нужно трижды проползти и слезно молить Пресвятую Богородицу. Маруся проползла и плакала так, что из храма ее вывели под руки.
Еще был Зачатьевский монастырь, и чудотворная икона Милостивая, и мощи преподобной Софии Суздальской. Духовник Маруси отец Владимир, сухой, лукавобородый седой старичок, который крестил и окормлял, кажется, все потомство Питоврановых, посоветовал написать в Афонский монастырь Хиландр, и через три месяца никем не замеченного ожидания Маруся получила от афонских монахов бандерольку с кусочком лозы святого мироточивого Симеона, плодоносящей уже тысячу лет. Кроме черствой веточки в посылке была иконка святого Симеона и три изюминки. Их полагалось съесть бесплодным супругам — две жене, одну — мужу, предварительно проведя сорок дней в строгом посте — без вина, варения и елея. На практике это означало хлеб, воду да сырые овощи. Отец Владимир сказал, что Симеонова лоза — средство вернее верного. Чалдонов поста не выдержал, через неделю сорвался, пошел, как наголодавшийся пес, за ароматом щей и опомнился только в трактире, среди пахучих ямщиков и самого затрапезного люда. Миска перед ним была пуста до блеска, половой, ловко заложив руку за спину, уже тащил поднос с вареной говядиной, слезоточивым хреном и солеными огурцами. Чалдонов, сгорая со стыда, махнул на себя рукой и, чтобы усугубить ужас падения, потребовал к говядине водки.
А Маруся не сдалась, не отступилась, только от слабости почти перестала бывать на людях, и соскучившийся по дочери Питовранов-старший заглянул к молодым сам — Чалдоновы тогда снимали полдома на Поварской, Сергей Александрович был на хорошем счету и, если учесть еще и частные уроки, зарабатывал совсем-совсем недурно. Питовранов молча посмотрел на Марусино обглоданное м у кой и голодом лицо и за рукав вывел Чалдонова за дверь.
— Я вам дочь свою доверил, Сергей Александрович, не для того, чтоб она свихнулась, — сказал он тихо, но так страшно, что Чалдонов, как нашкодивший пацан, спрятал враз вспотевшие руки за спину. Тестя он любил и после свадьбы подружился с ним еще крепче, чем раньше, — без условностей, без обязательств. Впрочем, по-другому дружить не умели оба.
— Я отговаривал, Никита Спиридонович. Но отец Владимир благословил на пост — сказал, только воздержанием и молитвенным подвигом.
Питовранов-старший пожевал в кулаке роскошную бороду, потом дернул — будто хотел оторвать.
— Отцу Владимиру, старому дураку, я еще морду набью, — пообещал он. — Но ты, Сережа, ты же математик, ученый человек, как ты мог распустить дома такие дикие, первобытные суеверия!
Чалдонов растерянно молчал — слышать такое от профессора богословия было невероятно, даже жутко — но еще жутче была Маруся, ничуть не изменившая прежнего веселого, ровного, внешнего тона — и вся скорченная, ни за что изуродованная внутри.
Тем же вечером к ним пришел встревоженный отец Владимир — вразумлять слишком далеко заблудшее духовное чадо, и Чалдонов, лакомя старенького священника чаем с вареньем, безотчетно искал на его сморщенном от пожизненной умиленности лице следы побоев. Кулаки у старшего Питовранова, несмотря на архиерейские учености, были такие, что любой купец позавидует. Но Маруся никого не послушалась, продолжала нести свой одинокий, никому не нужный пост — и Чалдонов, на коленях, со слезами умолявший жену не губить себя, не губить их обоих, понимал, что все напрасно, все зря, ничего эти слезы и мольбы не изменят. Маруся была упряма — и по наследству, и посвоему, — и не было в этом упрямстве ничего косного, дикого и больного. Она просто хотела знать. Просто хотела знать — за что и почему.
Через сорок дней присланные с Афона изюминки были съедены — с молитвой, с трепетом, с невероятной, глазом видимой надеждой. Все напрасно. Дверь не отомкнулась. Не вышел даже швейцар, чтоб передать, что никакого ответа не будет. Маруся подождала еще немного и тихо вернулась к себе.
Все, к боязливой радости Чалдонова, стало как будто прежним, прекратились пастыри и доктора, бесконечное — до ломоты в коленных чашечках — бдение перед иконами. Чалдоновы сидели за воскресным столом, было снова лето и утро, белые занавеси в столовой вздувались и опадали, вздувалось и опадало за ними зеленое и золотое, и батистовое платье на Марусе было прохладным сверху и огненно-гладким внутри.
— Агаша войдет — и будет стыдно, — упрекнула Маруся Чалдонова, ласково шлепнув его по лбу чайной ложечкой — тоже горячей и гладкой.
— Не войдет, — пробормотал Чалдонов, воюя с крошечными скользкими пуговичками и шелковистой тесьмой, — я ее за самоваром отправил, теперь часа два не дождешься.