Страница 28 из 38
Да я.
(Александр Солженицын. Не стоит село без праведника. М. 1990. Стр. 442)
Это – самое начало рассказа.
Даже и не начало, а только ещёзачин.
Но уже этим своим зачином автор сразу дает нам понять, что собирается рассказать не вымышленную, а подлинную историю. Что все, о чем пойдет речь в этом его рассказе, было на самом деле. И было именно так, как он сейчас нам об этом расскажет.
А начало рассказа – настоящее его начало, – уже не просто очерковое, а откровенно автобиографическое.
На обсуждении «Ракового корпуса» кто-то из выступающих говорил, что образ Костоглотова слишком автобиографичен. Что слишком уж коротка, почти незаметна дистанциямежду автором и этим его героем, отчего образ несколько теряет в своей художественной убедительности.
Солженицын не оставил эти упреки без ответа:…
Здесь, в профессиональной аудитории нетрудно убедить вас, что Костоглотов – не автор. Я старался всемерно от него отдалиться, – если дистанция не удалась, – буду ещё работать.
(Александр Солженицын. Собрание сочинений в шести томах. Том шестой. Frankfurt/Main, 1970. Стр. 186)
Но в «Матрёне» он даже и не думает скрывать, что герой-рассказчик этого его повествования – не кто иной, как он сам. Никакого зазора, никакой, даже самой малой дистанции нет между ним и этим его персонажем….
Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке её никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять…
За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.
Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице Владимирского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за черной кожаной дверью, а за остекленной перегородкой, как в аптеке. Всё же я подошёл к окошечку робко, поклонился и попросил:
– Скажите, не нужны ли вам математики где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.
Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была – все ведь просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко – Высокое Поле. От одного названия веселела душа. Название не лгало… Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.
Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.
Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом всё ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: «Торфопродукт».
Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!
(Александр Солженицын. Не стоит село без праведника. М. 1990. Стр. 442–443)
И дальше – на протяжении всего этого своего короткого повествования – ни на шаг не отступает он от такой же строгой документальности:…
На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздём по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.
А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свёл под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз возвысив, а себе получив Героя Социалистического Труда.
Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался посёлок – однообразные худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остекленными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.
Над посёлком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь посёлок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо-дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами.
(Там же)
Не знаю, как там оно было на самом деле, но сдается мне, что даже фамилия председателя колхоза, который свел под корень изрядно гектаров леса и этим подвигом добыл себе звание Героя Социалистического Труда (Горшков) – не выдуманная, а настоящая, подлинная. Что же касается главной героини повествования, то её фамилию он изменил. (В жизни она была Захарова, а в рассказе стала Григорьева). Но имя – сохранил. И не только имя, но даже и отчество: Матрена Васильевна. Свое же отчество видоизменил, но– не слишком далеко уйдя от реальности: обращаясь к нему, Матрена Васильевна называет его не «Исаич», а – «Игнатич».
По всем этим своим, сразу бросающимся в глаза, жанровым признакам (да и не только по ним) этот рассказ Солженицына как нельзя лучше подходил под старое жанровое определение –физиологический очерк.
Термин этот возник в 40-х годах позапрошлого века. В Литературной энциклопедии о нем сказано так:…
Построенный на наблюдении, точном («дагерротипном») воспроизведении фактов, он сыграл важную роль в развитии русской литературы.
(Краткая Литературная Энциклопедия. Том седьмой. М. 1972. Стр. 951)
Именно вот таким, построенным на наблюдении, на точном – «дагерротипном» (по-нашему, по-современному говоря – «фотографическом») воспроизведении фактов, и был, как мне тогда показалось, рассказ Солженицына «Матренин двор».
Эта естественная замена устаревшего определения («дагерротипное») на современное («фотографическое») вроде как ничего не меняла. Но в наше время – у художников, да и у литераторов тоже, – оно обрело отчетливо уничижительный оттенок. Чуть ли даже не сталоантонимомпо отношению к таким понятиям, как живопись, искусство. С такой вот презрительной интонацией и произносили:
– Ну, это фотография…
То есть – не живопись, не настоящее искусство, а нечто этим понятиям противостоящее, противоположное.
Тому, что «Матренин двор» Солженицына я почти готов был счесть фотографией именно вот в таком, пренебрежительном смысле, немало способствовало то обстоятельство, что впервые я его прочел в рукописи (машинописи), к которой были приложены фотки. На одной еле различима была маленькая, совсем крохотная фигурка Матрены Васильевны,стоящей около сарайчика, примыкающего к довольно большому и как будто бы даже ладному дому.
В рассказе дом этот был описан так:…
…с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, по два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посереди от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.
(Александр Солженицын. Не стоит село без праведника. М. 1990. Стр. 444)
Приложенная к рукописи фотография подтверждала документальную точность этого описания. Ясно был виден на ней и теремок, обрамлявший и украшавший чердачное окно. И восемнадцать венцов сруба, которые при желании можно было бы пересчитать, чтобы убедиться, что было их там ровно восемнадцать. Только вот хозяйку этого дома на тойфотографии разглядеть было нельзя. Крохотная её фигура была там оставлена словно бы только для того, чтобы дотошный зритель мог воочию представить себе высоту её дома.
Но на другой фотке, приложенной к той же рукописи, Матрена Васильевна была взята объективом уже крупно, так что не только всю фигуру её можно было хорошо разглядеть, но и лицо, суровость которого смягчала смутная, невнятная полуулыбка.