Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 43



В нескольких ярдах от гребня, за которым начинался уже непосредственно спуск к воде, стояло несколько построек, по большей части заброшенных. Между ними и гребнем можно было пройти до самого трансепта, треснувшая стена которого преграждала дальнейший путь. Ханс-Юрген обогнул угол здания, когда-то служившего дровяным складом. Хранившиеся здесь доски и бревна давно были использованы для лесов, которыми пытались подпереть церковь. Колючая трава, грязь, расколотые каменные блоки — и лодка тех бродяг. Она простояла там всю зиму. Кто-то склонился над ней, вычерпывая застоявшуюся воду. Ханс-Юрген подошел поближе — что-то в монашеском одеянии незнакомца было не так, неправильно. Человек услышал его шаги и обернулся. Это был Сальвестро.

Однажды ночью он услышал поющие голоса — словно тонкие золотые лучики пронизали тьму кладовой.

— Христос родился, — пробормотал во сне Бернардо.

— Кто?

— Христос, — повторил его товарищ и добавил: — А ты язычник.

В кладовой было темно, но он все равно с любопытством воззрился на Бернардо, вновь погрузившегося в дрему. Язычник — таким эпитетом наградили его клевреты Герхарда, по утрам собиравшиеся в монастыре вокруг последнего. С молчаливым презрением монахи относились и к Хансу-Юргену: Герхард демонстративно смотрел сквозь него, а его помощники кривились, когда он проходил мимо. Однако стрелы их негодования проносились над головой Ханса-Юргена, их истинной мишенью был другой. Язычник. Маленькая песчинка ненависти была брошена внутрь Бернардо и росла в нем, подобно жемчужине, а темные воды поднимались, росли, растекались, захлестывали приора — тот редко показывался среди своей братии при свете дня, — да и саму церковь, точнее, ее уже невосстановимые руины, или даже все вокруг, и сам остров? Как все это непонятно… Надо бы расспросить приора. Их встречи стали едва ли не товарищескими — Сальвестро усаживался, не дожидаясь приглашения, а порой и сам завершал беседу: зевал и осведомлялся, не пора ли им обоим соснуть, после чего кивал, поднимался и отправлялся к себе в кладовку — безо всякого сопровождения. Он давно хотел расспросить приора об этом, но никак не мог сформулировать вопрос. «Скажите, отец, а почему монахи так вас ненавидят?..» Нет. Невозможно. Так не спросишь. Приор напоминал ему валун, наполовину вросший в землю, — темные волны, перекатывающиеся над ним, отполировали его, однако они не способны сдвинуть камень с места и лишь бьются о него, бессильно пенясь. «Потому что, сын мой, я дал приют двум разбойникам…»

Да и это место тоже. Само место. Тут ничего не берегли и не хранили — красть здесь было просто нечего. Все рассыпалось, рушилось. Все монахи ненавидели свой монастырь, каждый по-своему, но их вражда к этому месту была глухой, притуплённой, без взрывов и выпадов. Сальвестро этого не понимал и все ждал, когда придет весна, между делом размышляя о том, что хорошо бы двинуться на восток; думал он и о бочке, валявшейся на задворках — там же, где и канат, думал об Эвальдовой лодке, неуклюже притулившейся у задней стены церкви и все еще полной льда, и о самом Эвальде.

Пение стихло.

В этом году зима неохотно разжимала свою хватку. Сальвестро помнил такие дни, мать их как-то там по-особому называла. Хитрые боги пользовались ими, устраивая ловушки глупцам: те принимались осматривать озимые и даже вспахивать верхние слои почвы, отирая пот, улыбаясь голубому небу и подсыхающей темно-красной земле, которая уже превращалась в розовую… А потом — ба-бах! — небеса разверзались, и нате вам — потоп. Ха-ха-ха! Под дверью — лужи и грязь. Им надо уходить, и чем скорее, тем лучше, все равно в каком направлении. Да они бы уже ушли, несмотря на растущую склонность Бернардо к ничегонеделанию. Он все холода провел, сидя на заднице, отвлекаясь только на еду да на жалобы относительно качества этой еды. Хотя брат Ханс-Юрген как-то ему приказал, и он перетащил груду камней от северной стороны монастыря к южной. По правде говоря, и самого Сальвестро удивляло то, что они так надолго застряли в монастыре, — точнее, его удивляло собственное молчаливое согласие на это. Такие мысли колобродили у него в голове, бились друг о друга, как шпангоуты и переборки разбитого корабля, которые вот так же вяло ударяются друг о друга, поднимаясь к поверхности. Все эти неоконченные дела. Вроде Эвальда и его чертовой лодки.



— Она неостойчивая, — предупредил Эвальд за неделю до их вылазки с бочкой. — Держи вес посередине.

Эвальд нервничал, пальцы его выстукивали дробь по обшивке кормы, но волновался он из-за лодки или из-за него самого, Сальвестро понять не мог.

— Она старая, но прочная, — добавил Эвальд. — Дед построил ее, когда почва на наших полях засолилась.

Сальвестро ждал продолжения, но Эвальд медлил, только продолжал робко постукивать пальцами, словно боялся своими словами пробудить огромного страшного зверя.

— Эта лодка — его месть морю, — сказал он наконец, после чего разразился длинной путаной речью, словно, едва только он раскрыл рот, открылись и пути для издавна копившихся в его памяти событий, связанных с лодкой; на Сальвестро хлынул поток жалоб и старых обид.

Итак, лодку построил дед Эвальда. Вот, например, ольха — она легкая, гибкая, с ней легко работать, да и на острове она растет в изобилии. Островитяне строили из ольхи свои плоскодонки, на них они плавали по стоячим водам возле Штеттина и Воллина, по мелководью у Грейфсвальда, легко перетаскивая их через дамбы и запруды, построенные еще фризами. Но со своих промокших от дождя капустных полей Ансельм видел злобные шквалы, возникавшие из ниоткуда и вздымавшие огромные волны в обычно спокойных водах. С приближением шторма маленькие лодочки обычно уходили, прятались, но сухопутное сердце Эвальдова деда все-таки содрогалось от ужаса. Для защиты от буйных волн ему требовались стены непоколебимые, настоящие бастионы, способные устоять перед капризно-яростным морем, крепостные стены, за которыми можно было бы спрятаться от воды. И он построил себе лодку из дуба.

Крепко сколоченная, надежно связанная, она могла ходить как под парусом — чтобы удирать от ветра, так и на веслах — чтобы еще быстрее добираться к берегу. Ансельм командовал самым надежным одномачтовым судном в этих водах. Чтобы его закрутить, требовался настоящий водоворот, чтобы пробить в нем брешь — пушка. Чтобы сдвинуть его хотя бы на дюйм на суше, требовалась сила двух крепких мужчин. У дуба — это Ансельм узнал уже потом — древесина тяжелая. Получив лодку в наследство, это обнаружил и Эвальд. Как и его помощник, он же козел отпущения, работавший почти за бесплатно и каждое утро шагавший через весь остров, чтобы спустить на воду Эвальдову гордость и радость, — Плётц.

С Плётцем на борту Эвальд отважился присоединиться к остальным рыбакам, чтобы вместе с ними черпать свою долю из соленой воды. Для него рыболовство было местью этим мрачным водам, морю, отравлявшему землю своей солью. Он старался подражать другим рыбакам — стоял грудью против ветра, забрасывал сеть, пытался преследовать косяки сельди, — однако вскоре заметил, что его лодка значительно отличается от других. Оказалось, что она больше, ниже сидит в воде, неповоротливая, а ее парус, хотя и широкий — в два разворота плеч, — плохо ловит ветер. Когда косяк рыбы двигался дальше по шельфу или вдоль берега, остальные лодки с Рюгена резво разворачивались и устремлялись вослед. Когда начинался шторм, они просто прятались в заливе с подветренной стороны, а потом возвращались к прерванному занятию. Лодка Эвальда была неуклюжей, разворачивалась с трудом, и Эвальд ругательски ругал Плётца, называя его косоруким болваном. А когда задувал шквалистый ветер — Брюггеман его и опасался, и втайне желал его, потому что наконец мог противопоставить свое судно проклятому морю. Рюгенские просто удирали к берегу, а его крепко сколоченная лодка, тяжело раскачиваясь и ныряя, неторопливо, словно в океане клея, продвигалась к земле, и под конец Брюггеман с Плётцем неизбежно промокали до костей. Обессилевшие, по колено в воде, они достигали берега, порой настолько изможденные, что не могли даже вытащить лодку на сушу, чтобы ее не утащило приливом, и временами прилив действительно утаскивал ее назад в море. Однако лодку никогда далеко не уносило. Эвальд называл ее «Молотом шторма», рюгенские же — «Наковальней», но после первого сезона они видели ее редко. Эвальд с Плётцем предпочитали рыбачить вдали от остальных.