Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 119

Нет, захватила меня судьбища клещами калеными, неодолимыми, тащит и тащит в неведомые дали завораживающие, и нет мне отступа от клещей, да и не клещи это, а руки заботливые, небесные, каждый неверный шаг сторожащие… А потому – идем дальше.

Вернее – летим. Над полями, над долами, над заморскими лесами… Куда летим? Опять в тюрьму. В Моабит. Где томится косоглазый негодяй. Он мало чем отличается по нравственной своей величине от соратника Вадима Тарасова и сидит по справедливости, как и соратник, впрочем. Но! Это – две стороны медали, которую мне повесят на грудь за задержание иностранного убийцы. Вьетнамец – сторона внешняя, а Тарасов – внутренняя, к сердцу близкая, от глаз посторонних укрытая. В том, видимо, и суть милицейской нашей нелегкой работы. Напоказ – одно, чужое и чуждое, а в темень заповедную упрячем надежно личное, корыстное, грязненькое.

И главное, в том наш внутренний закон. А вернее – закон для внутреннего пользования. И нарушитель его карается мгновенным и окончательным отчуждением и вне всякого закона оказывается.

Поживем еще так, потерпим?

А что остается?

Глава 9

Гостиницу мне немецкие коллеги устроили роскошную, с двухкомнатным номером и широченной кроватью под балдахином, на которой уместился бы слон.

Оставив сумку с пожитками в номере, отправился в компании местного своего куратора Фридриха, сносно говорившего по-русски, на поздний ужин в пивной ресторанчик.

Молодой подвижный парень, брюнет с жесткой проволочной шевелюрой и карими глазами, мой опекун более напоминал итальянца и нордическим нормам категорически не отвечал, о чем я ему нейтрально заметил.

– Что сделаешь, – сказал Фридрих. – Мой дедушка – армянин.

– Это как?

– Война, победители, все такое… Мне один русский сказал, что, если присмотреться к немцам рождения сорок шестого, увидишь целую коллекцию азиатско-славянских черт… Вот и я продолжил традицию: моя жена – из Киргизии. В общем, гениталии всех стран соединяйтесь…

Утром, уже в униформе, он заехал за мной в отель, и мы покатили в Моабит.

После вонючей и мрачной Бутырки германское узилище показалось мне учреждением санаторно-курортной категории. Простор, чистота, цветочки и фикусы, глянцевые полы, дезодорированный воздух, и даже репродукции на стенах пастельных тонов.

– Наш подопечный в столовой, – сказал Фридрих. – На завтраке. Кстати, и мы тут вполне можем перекусить… Пошли.

Тюремная столовка мало чем отличалась от какого-нибудь кафе средней руки, и я невольно крякнул, вспомнив засаленные алюминиевые миски с баландой, просовываемые в обитые жестью раздаточные оконца дверей российских тюремных «хат».

Далее мой недоуменный взор скользнул по кухонным стеллажам с йогуртами, салатами, ветчино-колбасной нарезкой, апельсинами и бананами, остановившись, наконец, на знакомом профиле моего подопечного, которого я узнал сразу, хотя он сидел в пол-оборота к нам, на мягком стульчике, в компании двух своих соотечественников.

Сидел вальяжно, откинув руку за низкую спинку седалища, скрестив ноги в резиновых шлепанцах, и о чем-то небрежно и отрывисто повествовал мрачно и понятливо кивавшим ему собратьям.

Но в какой-то миг, нутряным чутьем уловив наше приближение к нему, обернулся, сосредоточенно всмотрелся в лица, а после взгляд его неотрывно уставился на меня, зрачки залили радужку, словно готовясь выплеснуться наружу, а раскосые глаза округлились, как у совы. Отвалилась, будто подрезанная, челюсть. И в следующий момент, с задавленным возгласом слепого ужаса, пошедшим морщинами лбом и вздыбившимися, как шерсть на собачьем хребте, волосами, он, хрипя, повалился на пол, застыв бесчувственно.

Фридрих настороженно обернулся на меня. Спросил понятливо:

– Что же вы такое с ним делали?





Я вспомнил про тренажер в подвале и своих умельцев-рукосуев.

– Да так… Были, конечно, процедуры…

Спустя час, когда потерявшего сознание душегуба привели в чувство тюремные врачи, открылась причина его скоропостижного обморока: он подумал, что я приехал за ним, дабы забрать его обратно в Москву, в наше неказистое славянское гестапо со стаканом кипяточка на завтрак, вылитым в штаны, звонкими «лещами» на обед, пряниками зуботычин к полднику, а потому и скрежетом зубовным на ужин.

Лично я вьетнамца и пальцем не тронул, но поскольку являл в его глазах предводителя прошлых дознавателей, жался он от меня пуганым птенцом к немецким надзирателям, словно пытался ими прикрыться, и било его, как в лихорадке, а я только удивлялся нестойкости натуры профессионального душегуба, хотя удивлениям моим, судя по задумчивым взорам германских правоохранителей, мало кто верил.

Покончив с бумажными формальностями, покатили осматривать город, а после, оставив меня в одном из торговых центров неподалеку от отеля, Фридрих убыл на службу, а я, преисполнившись давно утраченных свободы и праздности, канул в пеструю берлинскую круговерть.

У меня еще оставалось два беспечных денечка, выгаданных в предположениях командировочных накладок и бюрократических проволочек, к счастью, несостоявшихся. И в предвкушении сладостной оторванности от каких-либо обязательств и распорядков конторской суеты, видевшейся мне отсюда удручающей и угнетающей, я гулял по улицам, смотрел на низкое предзимнее небо, казавшееся отчего-то по-весеннему радостным, и думал, что мимолетность нежданного праздника сверкнет золотой нитью пролетевшей осенней паутинки и канет, съежившись в дальнейших буднях, но в ней-то и есть приближение к счастью и к смыслу, к хрупким радостям нашим.

С пешеходной улицы Вильмерсдорфер-штрассе я повернул направо, к S-bahn Шарлоттенбург, и оказался на Штутгартер-плац, где, как меня инструктировал в Москве один из великолепно знавших Берлин оперов, располагались исключительно русские магазины и самые дешевые бордели. Привели же меня, как нарочно, ноги в анклав соотечественников…

– Здорово, кореш!

И на меня вылупились знакомые глазищи Гены-Самовара, изрядно постаревшего, коллеги по давнему таежному старательству, соседа по верхней шконке двухъярусной кровати из сваренного уголка и проволок-пружин. Гена, как я тут же припомнил, до своего трудоустройства в артели тянул срок за изготовление фальшивых милицейских удостоверений.

– Ты… чего тут? – обомлело вопросил я.

– Живу, уже десять лет, – донесся ответ. – Жена – немка, дети – арийцы. А ты?..

– Турпоездка…

Мы стояли на тротуаре около входа в какой-то бутик и таращились друг на друга, как два ерша в коралловом аквариуме.

– Надо отметить, – механически предложил он.

– Сопротивления не последует, – сказал я.

И – сошлись с опасным стекольным стуком пивные бокалы, и качнулась нежная пена, едва устояв в краях, и воспоминания возродили во мне утраченные образы потрошителей сибирских руд. И зашевелилась на языке лексика прошлых словоговорений на феньке, возрождаясь и крепчая в оборотах, и вспоминались нам годы трудные, выстраданные в тяжком труде, в пробуждениях по гонгу утренней рельсы, в прорыжевшей кирзе сапог, в постирушках рабочих «сменок», в барачных драках и разнузданных попойках по окончании старательского сезона. И надо же – когда-то, в юности, все это виделось мне вполне приемлемой нормой романтического бытия. Куда угодить ныне – не приведи господь! И тут же уколол душу страх – новый и предчувственный: коли здесь, в Берлине, столкнулся я нос к носу с прошлым своим, кабы не застигло оно меня окаянным ненароком в Москве, при погонах и прочих атрибутах, разоблачив лицедейство мое и – в геену ввергнув…

– Хорошо выглядишь, – вежливо, но, не кривя душой, начал я беседу, вспоминая бледную истощенную физиономию моего собеседника, ныне отмеченную наливной розовощекостью.

– Отказался от углеводов, забочусь о здоровье, – поведал он, после чего смачно хлебнул пивка и закурил, закашлявшись.

– Это ты правильно.

– А вот ты какой-то другой стал… – прищурился на меня Гена.