Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 44



Жан Жубер

Незадолго до наступления ночи

I

В тот год дожди зарядили надолго и лили как из ведра, словно разверзлись хляби небесные. Дожди начались в день осеннего равноденствия в сентябре, налетели словно яростный шквал, забарабанили по крышам и стеклам, затем вроде бы немного стихли, но все равно лили и лили, монотонно, нескончаемо, весь октябрь и ноябрь, постепенно превращая леса и поля в непролазную топь. Редко-редко выпадал солнечный день, как бы для того, чтобы все же вернуть людям и природе хоть какую-то призрачную надежду, но и такое кратковременное улучшение погоды походило на недолгий перерыв во время жестоких пыток, когда человеку вдруг дают на мгновение перевести дух, прежде чем вновь засунуть его голову в чан с водой и почти заставить его захлебнуться. Речка несла свои желтые от песка и ила воды по равнине, она набухла, разлилась и стала бурной, по ней загуляли волны, образовались водовороты, словно она была не маленькой тихой речушкой, а большой рекой, и она расшалилась до такой степени, что не раз угрожала затопить стоявшие близко к воде дома. Дни были похожи один на другой, вернее, их даже нельзя было назвать днями, казалось, что над землей повисли какие-то вечные сумерки. Серые низкие облака скользили по склонам холмов, и создавалось впечатление, что они хотят притиснуть холмы к земле, хотят их раздавить, расплющить. Иногда в небе, словно исчерченном наискось струями дождя, мелькали какие-то тени: это с жалобными криками медленно скользили к югу стаи перелетных птиц, словно пытавшихся взмахами своих крыльев разорвать тучи и помешать буйству внезапных порывов ветра.

Уже был конец ноября; обычно эти последние осенние дни приносят с собой небольшой морозец, при котором небо словно озаряется ярким светом, но в тот год дожди все лили и лили. «Ужасные, чудовищные дожди!» — говорил сам себе Александр Брош, когда по утрам он раздвигал занавески и вновь и вновь созерцал за окном при туманном свете то ли дня, то ли сумерек один и тот же пейзаж: все те же промокшие насквозь, полузатопленные деревья, дорожки, дома. Сказать по правде, он и сам теперь замечал, что он, когда-то бывший, как говорится, ранней пташкой, просыпался и вставал все позже и позже, причем испытывая всякий раз новое, прежде неведомое чувство какой-то то ли горечи, то ли неудовлетворенности, то ли даже отвращения к окружающему миру и к самому себе. В восемь часов утра было еще совсем темно, почти как ночью. Он отправлялся на кухню, включал свет, зажигал огонь, заваривал чай и пил его медленно, маленькими глотками, сидя за кухонным столом. В голове у него царила путаница от того, что он еще не совсем проснулся и какой-то легкий туман обволакивал его мозг; вот почему у него порой вдруг возникал вопрос относительно его собственного возраста. «Сколько же мне лет? Пятьдесят? Шестьдесят? Семьдесят? Да, конечно, семьдесят! Господи, возможно ли это?» Цифра «семьдесят» словно удавка хватала его за горло и начинала душить, и чувство горечи и отвращения становилось еще острее. Боль, которую он ощущал в ногах и руках как раз в те минуты, когда надо было встать с постели, эта боль заставляла его опираться на руки, а затем с трудом переворачиваться с боку на бок; от боли и от прилагаемых усилий черты лица его искажались, складываясь в некую неприятную гримасу. Увы, боль не отпускала его до тех пор, пока он не вставал на ноги, но зато когда он начинал двигаться, боль очень быстро стихала, дыхание выравнивалось.

Покончив с завтраком, Александр Брош отправлялся бродить по дому: он ходил из комнаты в комнату, а надо сказать, что их в этом большом здании, гордо, но без особых на то оснований именовавшемся жителями деревни замком, было много. Да, дом действительно был большой, но никакой это был не замок, а просторный дом богатых буржуа, двухэтажный, с широкой лестницей, чрезмерно торжественной и пышной для такого дома, со скрипучими ступенями и мраморными балясинами. Он давно уже перестал отапливать все комнаты, и во время его прогулки они словно «выступали из тени», выглядели они очень негостеприимно, неприветливо, вероятно, из-за мебели, покрытой чехлами, на которых скапливалась пыль. Время от времени мадам Санье, домработница, смахивала пыль, но она опять оседала. Кроме мадам Санье, никто не заходил в эти комнаты на протяжении нескольких лет, как, впрочем, никто в течение этих лет не бывал и в гостиной, и в столовой, потому что Александр Брош отказался от идеи принимать у себя гостей и, будучи человеком одиноким, устроил свою «штаб-квартиру» на кухне и в библиотеке, служившей ему и спальней, потому что там стоял диван, на котором он спал.



Именно в библиотеке господин Брош и завершал свою «прогулку» по дому, и там, после пристального разглядывания книжных шкафов и рядов книжных полок, плотно забитых книгами и громоздившихся друг на друге вплоть до самого потолка, он устраивался за своим письменным столом или, если день выдавался уж особенно мрачным, растягивался на диване, прикрывал глаза рукой и вскоре засыпал.

Редкие хорошие деньки, когда хотя бы дождь не лил как из ведра, он использовал, чтобы прогуляться по парку, превратившемуся из-за дождей в настоящее болото. Надев сапоги, засунув руки в глубокие карманы куртки, он спускался вниз по единственной тропинке, по которой еще можно было с грехом пополам ходить, и не без труда добирался до края пересекавшего поле оврага, где внизу довольно громко ворчала разбушевавшаяся река. От земли, от куч опавших листьев исходил легкий запах гнили. В кронах деревьев суетились и перекликались дрозды, их было много, они собирались в огромные стаи и ужасно шумели. А вот на реке птичьих криков слышно не было, потому что островки, на которых летом резвились и предавались любовным утехам, а затем растили птенцов лысухи, кряквы и пара лебедей, затопило и птицы куда-то исчезли.

Жизнь Александра Броша словно замедлила ход, почти остановилась. Он не ощущал себя ни счастливым, ни по-настоящему несчастным, а скорее чувствовал, что находится во власти каких-то неведомых чар, силой удерживавших его в этом пустом доме, где воцарилась тишина. Да, он ощущал себя пленником этих стен. Он предавался размышлениям, грезил, иногда писал статьи для научных журналов, но не слишком часто; много читал. Одно только чтение теперь и возбуждало его, приводило в восторг или внушало истинное отвращение, то есть как бы заставляло вновь и вновь переживать те чувства, что он испытывал в молодости. Он часто вспоминал о близких, что уже покинули этот мир, но чье присутствие рядом с собой он ощущал… В особенности острой была иллюзия присутствия Элен, умершей пять лет назад. Иногда, когда звенящая тишина в доме становилась совсем невыносимой, он разговаривал сам с собой. Порой он также со щемящей тоской вспоминал о где-то существующем мире, залитом солнечным светом и мягким теплом; это чувство было сродни ностальгии по покинутой родине, но однако же мысль о том, что можно было бы отправиться в путешествие и обрести этот сияющий и блистающий мир, не приходила ему в голову. Он был уже не в том возрасте, когда человека обуревают желания пуститься в неведомые края по дорогам, он был уже не в том возрасте, чтобы рискнуть сесть за руль, к тому же его заброшенная в небрежении машина, стоявшая в сарае, из года в год ржавела и покрывалась слоем пыли и птичьего помета. Поезда вызывали у него отвращение, самолеты наводили ужас. «Я уже дожил до такого возраста, — думал он, — когда путешествуют только по своей комнате».

Однако в час, когда приходила почта, он оживал. Почта была единственной нитью, связывавшей его с большим миром или с тем, что еще интересовало его в этом мире. У него не было ни радио, ни телевизора, он не покупал и не выписывал ни газет, ни журналов, а еще он просто снимал телефонную трубку, не отвечал, так что те немногие, кто еще хотел поговорить с ним по телефону, в конце концов устали слушать короткие гудки и оставили эти тщетные попытки. Итак, в одиннадцать часов он выходил из дому, раскрывал зонт, доходил до ворот, отпирал почтовый ящик, выгребал оттуда его содержимое, прижимал пачку писем к груди и, согнувшись чуть ли не в три погибели, чтобы капли дождя не повредили драгоценную ношу, спешил к дому.