Страница 61 из 76
Давайте, Юра, измерим вам давление. Мамочки! При таком жутком давлении вы не можете быть живым, исключено. Но я жив, сестрица. Я даже узнаю ваш голосок и вспоминаю ваше имя — Мотя.
— Ты ведь Мотя? — спрашиваю ребенка рядом с собой. Тормошу. — Проснись, Мотя!
Щупленькая, светленькая девочка недовольно мычит, открывает глаза. И вдруг встрепанно садится на тахте, глядя на часы и причитая:
— Ой, ой! Я же в больницу опаздываю! Меня убьют!
— Ну, так беги.
— Бегу! — соскакивает она на пол. (Боже, что за цыплячья попка-жопка-гузочка! Что за ножки-спичечки! Что за лопаточки куропаточьи! Ребятеночек какой-то.) И я, Теодоров, тиранище, позволил себе… Невольно стону — от жалости, наверно, и сострадания. Она оборачивается от двери.
— Плохо вам?
— Плохо, Мотенька. Взгляни, нет ли чего на кухне.
— Вы же спирт оставили.
— Правда?! — вскидывает Теодоров свою дикую голову. — А спирт твой?
— Ну да. Больничный.
— Мотенька, ласточка, тащи мне, гаду, эту гадость немедля! «Сейчас, больной. Вы у меня не один», — кажется, слышу в ответ.
Пропускаю. Сокращаю. Так надо. Моти-ребятеночка уже нет, а я, Теодорище, еще тут. Но я, сами понимаете, уже другой, очеловеченный, облагороженный медицинским спиртом. Я уже Теодоров рассуждающий, вспоминающий — ну, вроде бы мыслящий. Ничего, в общем-то, нового, так всегда — и в жизни, и на этих долгих страницах — но каждый раз, поверь, друг-читатель, воскрешенье мое кажется мне не менее чудодейственным, чем, скажем, Христово (прости мне, Господь, кощунство это!). Я был не рад солнцу — и вот уже улыбаюсь ему, родному, светлоликому. От меня отреклось сердце, но оно опять при мне — лихое, согревающее, надежное. Я мог умереть надолго, ан выжил и жую корейскую капусту. Это поразительно, согласитесь, и страшно интересно!
Всегда светлый дух, посещая меня, напрочь убивает ворога-злодея, Антихриста, аспида, раздирающего мне по утрам глаза и в петлю толкающего. Поразительно я живуч, еще раз вам говорю, необыкновенна моя жизненная настырность!
Ну-с, а что за дух такой сигодни-то посетил? Ну-с, закурим. Ну, что за дух такой, Теодоришка, сигодни-то тебя просветлил, как младенца малого при виде утреннего маминого лица? Спирт медицинский — это проза, прагматика, химическая херня, хотя без него так бы и лежал трупом, а аспид бы скрежетал: «Давай! Пора! Решайся!» А вот что главное: сегодня Лиза Семенова, блудница зеленоглазая, возвращается, стало быть, из очередной командировки, в коей изволит пребывать.
Слышь, Лиз? Ты сегодня возвращаешься из командировки — знаешь об этом? Давай, давай, поднажми-ка, прибавь ходу! А я, позволь, приму еще стопарь за нашу встречу.
Спасибо цыпленочку Моте. Однако, в постели она не безобидная птичка. Ишь как исцарапала плечи, а на груди вот кроваво-синий укус. Следы ее сопротивления? Помилуй Боже, нет! Такая у этой юной выпускницы медучилища манера общения. Слышу, как косточки ее хрустят, голосок свиристит… извивается, изливаясь, дерет коготками, гложет зубками. А ведь, собственно, не мне Мотя предназначалась, а Вите Малькову, знаменитому гинекологу, который открыл нам с Илюшей новый цветник медоносный. Развратник Малек! Семьянин называется! Плохо будет ему, если узнает отпускница Жанна о его времяпрепровождении — может кровь пролиться. Мотя и Витя. Илюша и Валюша. Я и толстушка Женя — вот как вначале планировалось. Но произошла какая-то путаница, пересортица. Где они, друзья-однополчане? Бог весть. Направлялись мы вроде бы на квартиру Малькова, но ночь (которая нежна) нас разъединила. Это вчера. А укороченный день позавчерашний — это Суни и Фая, Илюша и я. И, разумеется, друг Агдам Азербайджанович. Без него не обходится. Гаденыш этот Агдамишка! Нет в нем ни благородства, ни идейной святости, ни целомудрия. Пора раззнакомиться с ним раз-навсегда. Надо привлечь его к уголовной ответственности за сводничество и сутенерство. Сколько уж душ сгубил, паразит, не счесть! Илюша банковал, конечно, а деньжата у него, между прочим, казенные. Когда Илюша Скворцов в ударе, то устоять против него женщинам, самым неприступным, ох как сложно. Недаром долихоцефал. Красноречив, хитроумен, многослоен, обаятелен. Фая-программистка, конечно, пала. А Сунишка еще раньше. А Теодоров, их старый кореш, был так, на подхвате. Уж знаю, кажется, Илюшу Скворцова, как самого себя, но и то, рот разинув, слушал его байки, в которых неведомо чего больше — сокровенной правды или лихого сочинительства… Вот что оправдывает, товарищи, наши (и ваши) загулы: вдохновение! Оно ведет и освещает, вдохновение. Глаза блестят, язык неудержим, кровь горяча, мысль легкокрыла, дали распахнуты — это вдохновение правит бал. Мы живы еще, мы живы в высшем смысле, мы не твари ползучие на краю ямы могильной. Исполать вдохновению. Кто его лишен, того искренне жаль. Того Агдам Азербайджанович мигом превратит в раба своего и убедит, что именно он-то и есть источник вашего всплеска душевного. А это не так! Вот уж нет. Мы сами по себе способны возгораться — да еще как! Без нашего порыва Агдаму, мерзопакостнику, грош цена. Сам по себе он — ночь и тьма, и отрава, и череп с костями, и надпись «смертельно». А мы были вдохновенны… Илюша уж точно. Следовательно, дни эти — не вычерк из жизни, о, нет!
И еще, думаю я, хорошо, что успел повидать в первый же день дочь Ольку. Клавдия оказалась дома и Олег Владимирович… ну, что ж. Мы закрылись в комнате Ольки. Она слегка простыла — и особенно нежным, неземным казалось ее славное лицо. Я вспомнил вдруг северную Дину и содрогнулся. О чем говорили? Ну, примерно так.
Я. Как ты тут живешь?
Она. Ничего. А ты как съездил?
Я. Чудесно.
Она. А почему так быстро?
Я. Надоело, малышка. Скучно там. Чем занимаешься?
Она. Так. Всем понемножку. Читаю. Видики смотрю.
Я. Подружки заходят?
Она. Ага.
Я. Дома у вас все в порядке?
Она. Угу.
Я (осторожно.) Тебя никто не обижает?
Она. Кто?
Я. Ну, мама… Олег Владимирович.
Она. Что ты! Нет.
Я. Это хорошо. А я на Курилы собираюсь.
Она. Да? Надолго?
Я. На пару недель, наверно. Ты обо мне вспоминала? Только честно говори.
Она (улыбаясь.) Честно — вспоминала.
Я. Молодец. Я о тебе тоже. Слушай, Ольга Юрьевна, а я ведь, мерзавец, не купил тебе подарка.
Она. Ну и не надо!
Я. Вот тебе гостинцы от американцев. Значки, жвачка.
Она (радостно.) Ой, какие красивые!
И так далее, в течение получаса, примерно, — грустный, в общем-то, разговор в доме, уже чужом для меня, с дочерью, уже чем-то неуловимо новой… я сам разрушил этот дом, я, и только я, изменил невозвратно эту девочку, растерзал ее маленькую душу и потерял право на полное доверие… тварь я и мразь! Но при прощанье ее губы бегло касаются моей щеки, глаза как-то жалобно мигают, и я, воспряв вдруг, улавливаю легкое дуновение любви и какого-то взрослого женского сострадания. Странно много понимают они иногда, наши дети!
Хорошо, что повидал. Хорошо, что поговорил, будучи в образе человеческом, а не богодульном, как сейчас. Морда основательно у меня помята. Надо уничтожить следы разврата, и я полчаса привожу себя в порядок под горячим душем, тщательно бреюсь, даже подстригаю слегка лохмы свои перед зеркалом. Хочу предстать перед Лизой светлоликим и омоложенным. И тут слышу стук в дверь.
— Кто там? — кричу я, выглядывая из ванной комнаты.
— Свои! — слышу в ответ.
Я поспешно обматываюсь полотенцем и шелкаю хилым (условным) замком. Да, это Илья! Стоит на пороге тихий, скромный, благопристойный.
— Войду? — спрашивает. (Илья может быть чрезвычайно корректным.)
— Попробуй, — улыбаюсь я всем своим посвежевшим рылом. Начинаю сразу суетиться. Это уж манера у меня такая — говорил, кажется: если гость в доме, я сам не свой. Мне хочется, видите ли, чтобы гостю было хорошо, уютно, удобно, легко — в таком-то логове! Я думаю, что бы такое ему отдать, подарить, чем бы ублажить, напоить, накормить — а обычно ни хрена нет! Короче, нервничаю. Вот и сейчас.