Страница 77 из 91
— Так поэтому надо жать на всех, да? — кричал Федька. — А если моя совесть не позволяет мне подчиняться, тогда что? Что это за партячейка, если она слепо подчиняется директивам свыше?
— Совесть! — воскликнула Зинка и рассмеялась. — Твоя совесть что хошь позволит. Молчал бы уж ты об своей совести. Дон Жуан!
— Зиночка, мы сейчас о политике… Дай поспорить, а потом сходим в парк, и я всё тебе объясню…
— Если по-твоему сделать, Федька, — продолжал Мытников, — то никакой партии вообще не надо: валяй кто во что горазд! Вот об чем ты мечтаешь.
— А что, и не худо.
Маша слушала и кипела.
— Что вы, ребята, солдаты, что ли? — продолжал Федор. — Требуют, агитируют… Видел я утром, как вы на дармовую работу спешили. Народ правильно говорит: дураков работа любит.
— Ну, ты не хами, пока не получил, — сказал Мытников
и
встал. — Ври, да знай меру.
— Ах, извиняюсь, что затронул в
аши
струны… Зиночка, а не пройтись ли нам искупаться? Ну их всех, этих директивщиков.
— Иди-ка ты подальше, обормот.
«Он против самого главного, против нашей организованности, против дисциплины, — соображала Маша. — Мутит ребят. Какая же организация, если меньшинство не будет подчиняться большинству?» Ввязаться сразу в разговор она не смела и ждала подходящего момента.
Зина встала и отошла пошептаться с подходившей к бревнышкам девушкой. Парни продолжали спор.
— Не дают низам свободы, зажимают! — снова кричал Федька, не слушая возражений.
— Скажите… а вы знаете, что в партию вступают добровольно? — спросила, решившись, Маша. Все обернулись к ней.
— Знаю, кто не знает.
— Значит, люди добровольно, сознательно приняли для себя эту дисциплину, значит, осмыслили…
— Мало ли что вступили, не знали раньше, — сказал Федька неуверенно.
— А партии вовсе
и
не требуются такие, которые и сами ничего не смыслят, и других путают, — снова сказала Маша. — А вы знаете, что проповедуете?
— А что?
— Анархизм вы проповедуете, вот что, — сказала Маша и отвернулась в сторону.
— Молодец, ленинградская! — засмеялся Мытников. — Ты ж, Федька, самый настоящий анархист. Дисциплина не по тебе, подчинение большинству — не по тебе. А что по тебе?
— Надоели вы мне, товарищи, — с притворной ленью произнес Федька. — Повторяете чужие мысли, а самостоятельности никакой.
В это время к спорящим подошли Зина и Фаня, окончившие свой разговор шёпотом. Они скромно попросили подвинуться, если можно, и Федька порывисто вскочил:
— Садись, Фанечка, садись. Эх, за хорошую бабу всё на свете отдам! — крикнул он напоследок неизвестно кому. Хлопцы засмеялись, а с ними и девушки.
На следующий день Маша пришла в поселок ровно к пяти часам дня. Комсомольцы собирались после работы, усталые за день. Глядя на них, Маша думала: «моя доля меньше: я отдыхала». Надо было оказаться не хуже других и в этой работе.
От работы лопатой волдыри на ладонях разболелись еще сильнее. Надо же было, чтоб эти субботники шли один за другим! Вдобавок, лопата скрежетала о камни — этот звук был невыносим для Машиных ушей. Старый жом разил прелью и кислой вонью, но потому-то его и требовалось убрать. Дело подвигалось медленно.
Работали, пока не стемнело. Маша зашла посидеть к Валентину. Ей было невмоготу сразу идти домой.
Дядя Илья был дома. Жена его, маленькая кудрявая тетя Рина только что расставила на столе хлеб, масло и тарелки к ужину. Машу пригласили, и она не смогла отказаться.
— Как отдыхаешь, Машенька? — ласково спросила тетя Рина. — Она говорила очень мягко, не терпела споров, и сама всегда смягчала возникавшие дома мелкие конфликты. Она всегда подавала нищим и не понимала, как можно проводить раскулачивание, — кулак ведь тоже человек. Она и слова-то произносила мягче, чем надо: «Иля» вместо «Илья», «пяный» вместо «пьяный».
— Ты лучше спроси ее, откуда она сейчас? — сказал Валентин и захохотал. — Она жомовую яму чистила!
— Машенька! — воскликнула тетя Рина, скорбно сведя брови.
— У нас был субботник, — устало ответила Маша.
— Субботник! Нет, но что тебя заставляет, Машенька? Ведь ты же приехала отдыхать, поправляться! Какой ужас!
— Тетя Рина, я принята в кандидаты комсомола, — начала Маша серьезно. И умолкла: Валентин смотрел на нее, не скрывая насмешки. Нет, здесь не стоило объяснять свои побуждения.
— Но, девочка родная, зачем тебе заниматься этим черным физическим трудом! Неужели для этого нет других, менее развитых, менее интеллектуальных молодых людей и девушек!
— Ты хоть справку отсюда возьми, что ударно работала, — сказал Валентин и снова рассмеялся.
— Какой ты… — не выдержала Маша. — Неужели я стараюсь для справки?
— Возьми, пригодится. Выдвинут куда-нибудь.
— Видимо, тебе очень, обидно, что тебя никуда не выдвигают?
— А мне и не надо. Я своей радиостанцией очень доволен.
— Дети, кушайте яичницу, — вмешалась тетя Рина. — Не надо столько спорить, это портит характер. Каждый поступает, как ему хочется, ведь правда? Пусть каждый останется при своем.
«Грош мне цена будет, если этот «энтузиаст» останется при своем к концу лета», — подумала Маша, но замолчала. Она еще поспорит с этим чудаком! Не понимать простых вещей!
Дядя Илья был полетать жене: добродушный, мягкий, он в то же время не стеснялся иронизировать над такими вещами, которые Маше казались святыми и бесспорными. Он то и дело подшучивал над заводскими комсомольцами, над малограмотностью их секретаря Фроси Ховриной, которая хорошо борщ варит, но ничего не смыслит в культурной революции. Маша была еще слишком мало вооружена фактами, чтобы разбить противника легко и быстро. Она старалась защитить честь комсомольской ячейки, как могла, но они, эти родственники, не поддавались никакому воздействию. Согласившись с нею на миг, дядя Илья через минуту снова острил по тому же поводу. Нет, спорить с ними было бессмысленно. Или, может быть, рано для Маши, — вот поживет с месяц, тогда и у нее фактов наберется. Однако с Валентином нельзя было не спорить. Он сам то и дело вызывал ее на спор.
«Ну их, обыватели, — подумала Маша о дядиной семье. — Противно ходить к ним. И не за чем. Зашла, исполнила долг вежливости, потому что мама велела, а теперь хватит. Только и разговоров у них, что о родне, о старых знакомых, да о нарядах».
Маша попрощалась, — пора было отправляться домой.
— Постой, Ершик, я тебя провожу до перевоза, — сказал Валентин и набросил на плечи пиджак. Вышли вместе.
— Я потому не вступаю в комсомол, — начал он без предисловий, — что мне не нравится моральный облик наших заводских комсомольцев. Ты же их не знаешь. Такая распущенность, ничего святого… Парни так хвастаются своими успехами, да и девушки не лучше. Ты скажи, на чем держится комсомольская мораль? На чем? В бога вы не верите, совести не признаете…
— Кто тебе сказал, что совести не признаем? Что ты вообще читаешь, Валентин?
— Я читаю… я особенно охотно читаю двух великих писателей, — сказал он серьезно: — Достоевского и Толстого. Вот мои образцы. Они проповедуют высокую мораль, это тебе не ваша ячейка (он сам не заметил, как соединил в одно Машу и заводскую ячейку комсомола, и Маше это польстило). Толстой для меня — высший образец нравственности. Вот у кого учиться.
— Конечно, непротивление злу насилием…
— А что, думаешь, так нельзя добиться многого? Можно. Именно гордым непротивлением, на виду всех. Чтобы совесть заговорила у человека, чтобы ему самому стыдно стало. А силой — это что… Нет, я не вижу у вас нравственного идеала.